—Удивляться тут нечему, это факт. И факт этот надо донести до всех. Сказать: наша задача заключается в том, чтобы дать эти тринадцать тонн — хлебом, нефтью, грузовиками, танками, снарядами, аэропланами... моторами. Ясно?
—Очень,— искренне сказал Сосновский.— Только вот надо ли рабочим говорить о том, что положение на фронте очень тяжелое?
—А вы думаете, они без нас этого не знают? Они ведь видят, где находится враг... да и «похоронные» получают, то есть извещения о героической гибели сыновей, отцов, братьев на фронте. А я вот еще что думаю, только не знаю, примут ли нас: надо проявить инициативу и подать мысль о создании Уральского добровольческого танкового корпуса. Добровольцы — люди закаленной души.
—А кто пойдет? — Сосновский даже побледнел.
—Меня пустят, я пойду! — вскрикнул Альтман.
—Кого пустят, тот и пойдет,— проговорил Николай Кораблев, мельком, недоверчиво глянув на Альтмана.— Конечно, это надо согласовать. Вот вы, товарищ Сосновский, и возьмитесь за это. А сейчас? Только что звонили из Москвы,— и он в точности передал разговор со Сталиным.— Давайте сегодня же и объявим выходной, повеселим народ. Идите. Действуйте. Это ведь по вашей части,— и Николай Кораблев так посмотрел на сизую, воткнутую на селе Ливни булавку, что и Сосновский и Альтман поняли всю тяжесть его тоски.
3
Все спуталось в дуще Сосновского: и радость от разговора Николая Кораблева со Сталиным, и чувство гордости за себя, за рабочий класс, и тревога, вызванная предложением создать танковый добровольческий корпус. Идя по чистому, усаженному молодыми тополями заводскому двору, он, глядя на рабочих, думал:
«Как это можно так просто создать корпус? Это значит, я должен подойти вон к тому рабочему и сказать: «А ну, айда добровольно на смерть». Добровольно на смерть? Мобилизация — это другое, это обязанность гражданина. А тут добровольно. В этом вопросе Кораблев плохо разбирается: хозяйственник. А человек — это не мотор. Штука сложная — человек!» Думая так, он вошел в цех и еще издали, улыбаясь, крикнул:
—Здорово, Иван Кузьмич!
Иван Кузьмич, уставший, как и все, и радостный, как и все, водил по цеху Лукина.
Вчера поздно вечером Лукину позвонили из Центрального Комитета партии, предложив подыскать заместителя на строительстве, так как сам он скоро будет переведен парторгом на завод,— вот почему Лукин и пришел сегодня утром к Ивану Кузьмичу. Смущаясь, не выпуская руки Ивана Кузьмича, он прошептал:
—Может, это и плохо, но я уж такой, Иван Кузьмич: раз чего не знаю — спрашиваю. И вас прошу, разъясните мне хоть немного... что он, мотор-то, и как вы тут его?
—Да это и есть хорошо. Не знаешь — спроси,— безобидно сказал Иван Кузьмич.— А то ведь иной придет и ходит, как индюк. Видать, ничего не понимает, а спросить, вишь ты, гонор не позволяет. А вы — это хорошо, то есть даже благородно. И я с удовольствием вам все расскажу,— и он водил Лукина по конвейеру, знакомя его с производством, с рабочими.
Увидав Сосновского, на которого у него за разговоры о войне еще кипело, он, зная, что Лукину известно, кто такой Сосновский, намеренно громко проговорил:
—А это, смею доложить, наш главнейший глаз: и ночью и днем дальше всех видит. Просвещает,— и, отвернувшись от Сосновского, повел Лукина к станкам, за которыми работал Звенкин со своим подручным.
Подручный был довольно сильный мужик, недавно прибывший на завод из Кустаная. Позавчера он не выдержал и упал около своих двух станков, поэтому Звенкину пришлось работать на пяти станках.
—Ну что, отошел? — ласково спросил его Иван Кузьмич.
—В голове какое-то помутнение произошло,— смущенно ответил тот.— А так бы где? Чай, мы привычны, колхозники, к тяжестям-то. А тут вот...
—Ну, ничего! Бывает! Ты не думай, что это плохо. Упал. Не нарочно ведь.
—И я... и я ведь тоже,— обрадованно подхватил кустанаец...— Мол, пускай Кузьмич не думает, что, мол...
—А я и не думал. Эх! — сверкнув глазами, вскрикнул Иван Кузьмич и обратился к Лукину: — Это ученик вот этого длинного, Звенкина, а Звенкин по гроб жизни мой.
—А почему вы отвернулись от Сосновского? — тихо спросил Лукин, видя, как Сосновский неотрывно смотрит на Ивана Кузьмича.
—Поцапались как-то на днях. Вояки, прости господи! На Урал, слышь, уйдем,— намеренно громко проговорил Иван Кузьмич.— На Урал, а отсюда и вдарим. Вдаришь, вонючими-то штанами,— и к Звенкину: — Ну, друг мой ситный, как дела?
—Зина в обиде большущей,— туго выдавил из себя Звенкин.— Как же? Когда, слышь, ноги надо было отпаривать,— нужна я была. А теперь, слышь, как же?
—Ох, ты... Это ведь она права. Знаешь что, сегодня после смены давай-ка к ней.
—А я-то и есть — к ней. Блинов она, того...— Звенкин вытер руки о паклю, почему-то посмотрел на потолок, еще сказал: — И того, значит, как бы тебе передать,— он тяжело задышал: — Хочу этого, Ахметдинова.
—Ну-у? Ведь они жулики, татары-то? — подшутил Иван Кузьмич.—- Помнишь, сам говорил?
—Не-е. Оплошка была. Режим старый в голове.
—Ну и крестник у меня,— похвастался перед Лукиным Иван Кузьмич, стараясь не смотреть на Сосновского.