Мечтали каторжане, загибали пальцы рук — что сделают на воле, каких молочных рек, кисельных берегов отведают, какими утехами насладятся. Каждый верил, что стоит шагнуть за ворота лагеря, как покатится в руки воровской счастливый фарт, а белый хлеб сам намажется сливочным маслом.
Весной у зэков настроение возвышенное, они вообще склонны чувствовать поэзию мира, недоступную обывателю, для которого всю романтику составляет рублевая заначка от жены да покупка трофейного гарнитура.
Лёнечке знаком лирический настрой. Даже стих придумал.
За легкими мечтами обсуждались и не столь приятные лагерные дела. Амнистия скрипела неспешно. Целые вагоны заявлений, личных дел, анкет и выписок тянулись из далеких ИТЛ в Москву, там разбирались в неизвестных кабинетах, шли обратно. Ожидание это для зэков было особенно томительным, будто одной ногой стоишь на воле, а другую держат кандалы. Массово на волю отпускали лишь иностранных военнопленных и «пособников». Добавляла беспокойства в муторную жизнь и перетряска в ротах и охранных батальонах, устроенная при недавно назначенном начальнике лагеря.
«Новый хозяин», генерал-лейтенант Азначеев, вызывал много пересудов, весьма противоречивых. Фронтовик, воевал в составе стрелковой дивизии на Украинском фронте, освобождал Польшу, дошел до Берлина. Сам похлебал из жестяной миски — сидел по делу троцкистского блока, был оправдан после пересмотра обвинения осенью сорок первого года. Обиженные, особенно из политических, имели надежду на послабление от генерала — мол, видал не одно лицевое, знаком с исподним лагерной жизни.
Был и другой шум: мол, Азначеев сам татарской крови, а потому жесток, нелюдим, безжалостен и особую ненависть питает к воровской общине, «законникам» и пристяжным, от которых в свое время натерпелся на тюремной пересылке. Передавали, что в лаготделениях, где заправлял Азначеев, была налажена «трюмиловка» воров. Блатных изолировали от остального контингента, «ломали» в ШИЗО, добиваясь письменного отказа от «бандитских порядков».
Однако ни ослаблять режим, ни «заворачивать гайки» новый хозяин не торопился. Вместо этого начал налаживать в зоне агитационную работу, привычно вызывавшую у контингента насмешки и скуку. По всему лагерю развесили плакаты и лозунги. В бараках «актив» готовил политинформации, устраивал общественные «проработки» новичков, обнаруживших склонность к романтике уголовной жизни. Освобождались бараки военнопленных, в них затевался ремонт.
Свидетельством странного характера Назара Усмановича Азначеева и важным событием, вызывавшим сплетни и толки сидельцев, служило появление в лагере его жены. Красючка с лебединой шеей, в котиковом пальто и тонких лайковых перчатках, с бисерной сумочкой в руке вышла вместе с мужем на поверку и произвела на зэков оглушительное впечатление. Ее разглядывали, как диковинное чудо, вроде жирафа или райской птицы колибри, залетевшей в северные края.
Прошел слух, что зазнобу генерал присватал в прежнем лагере. Что она — знаменитая певица, выступала в приморских ресторанах, попалась на перепродаже краденых цацек с бриллиантами. Косте Капитану вроде бы пришла малява, что до встречи с «хозяином» женщина была подругой козырного вора Фортунатова, убитого в Одессе в сорок девятом году.
Такой красотки недалеким босякам вблизи видать не приходилось, у многих разыгралось воображение. В минуты отдыха блатные упражнялись в сочинении изощренных надругательств над «кумовой куницей», попади она им в руки. Очкастый студент-математик был избит и опущен за то, что позволил себе резко вступиться за честь незнакомой женщины.
Лёнечка же, увидав жену Азначеева, без причины ощутил на сердце лебединую тоску. Вспомнилась ему мать, такая же стройная и большеглазая, с печальной улыбкой. И ножки в узких «лодочках» будто прошлись каблуками по его груди.
Катилась жизнь его блатная, дарила невзгодами и случайной радостью, но, будто опечатанная комната, стоял в душе закрытым угол довоенного детства, куда он не заглядывал много лет. И вот чужая женщина по имени Мария распахнула дверь в потайную комнату, возвращая жигану память невинного счастья.
Об этой женщине всё думал Лёнечка, а тем временем разговор блатных зашелестел беззвучно, перешел на тему тревожную.
Всего пару дней, как просочились в лагерь слухи, но была у них такая сила, как у пачки дрожжей, брошенных в отхожее место. Через весь простор советской Родины, по невидимым проводам, докатилась с Колымы малява о «волынке» — массовых протестах в лагерях.
Шел звон, что кипиш начали политические, ожидавшие, что амнистия даст послабление осужденным по «идейной» 58-й статье. Но все надежды для них обрубил пункт четвертый постановления об амнистии — ограничение для выхода на свободу по срокам свыше пяти лет. При том, что срока шпионам, троцкистам и врагам народа начислялись большие, от десятки до четвертной.