Но иногда они говорили о политике. С англичанами такие беседы никогда не выходили. Английская чопорность не допускала разговоров об истории или нынешних действиях кабинета иначе как в уважительных тонах. Понятно, что они думали и говорили между собой разное, но в присутствии чужака они крепко держали строй.
А вот капитан Моруа спокойно говорил о монархии, революции, проигранных битвах, будто считал, что история подарит его родине ещё много перемен, ну и много проигранных битв, конечно.
Эти разговоры всегда были горькими, будто капитан жуёт во рту семена сельдерея.
И каждый раз Львову было непонятно, горит ли в Моруа священная обида за казни предков на площадях, или его греет величие цели, равно как её несбыточность.
Если бы они вели эти разговоры у камина в Петербурге, то Львов счёл бы тему смертельно опасной, но вот у армянского духанщика посреди Палестины или у услужливого араба в Латакии они казались нормальными. Жара и близость смерти развязывали языки. Самое главное, что поблизости не было начальства, – да и кой толк русскому писать донос на француза, а французу – на русского.
Впрочем, люди умные поверяли такие мысли дневникам. Но на Востоке рукописи на чужих языках живут едва ли дольше, чем люди. А всякому сочинившему
И вот голос француза журчал, а Львов поддакивал.
Они соглашались в том, что прогресс находится лишь внутри английского парового котла, а среди людей прогресс лишь в том, что они начинают чуть более умело убивать и мучить друг друга.
Общественный котёл кипит, прорывается, и прогрессу нет дела до того, чтобы улучшить людскую природу, а перемены хоть и нужны, но, свершившись, обращают жизнь, и так-то печальную, вовсе в ад.
Слушая мерный прибой французской речи, Львов думал про себя, что тут вопрос в своевременности: в иные минуты переменить что-то можно одним шарфом – раз, и «при мне будет всё как при бабушке», в иные моменты – народная свара, масса битых стёкол, вдова революции на площадях, и головы летят, что кочаны капусты.
Но у нас вернее выходит новая пугачёвщина – и одно дело, когда она случается в отдалении, в непонятных восточных губерниях, а другое, когда Смута приходит на русскую равнину.
Или вот изгони государя в двадцать пятом году, – может, был бы консенсус и демократическая республика, а вдруг Смута, или даже вернее всего – Смута. И вон как по Господней воле обернулось.
Со Смутой ведь неверен вопрос, станет ли лучше, вопрос – станет лучше для кого?
И в один из этих моментов подполковник Львов вспомнил давнюю историю.
Тогда перед Петром Петровичем лежали пологие холмы Подолья. Как военный человек, он предпочитал открытое пространство, подходящее для быстрого манёвра. В горах воевать тяжело: там к двум измерениям прибавляется третье, и артиллерийские расчёты усложняются. А тут всё было прекрасно: и слабая крутизна склонов, и мягкие извивы дорог.
«Цвет карты этих мест, – думал капитан Львов, – умиротворяющий зелёный, мирный и спокойный, меж тем гористая местность окрашивается в разные оттенки коричневого и красного, внушающие тревогу».
На душе у Львова было беспокойно, потому что дело, что влекло его, было щекотливым. Он плыл в коляске сквозь эти холмы, и наконец на горизонте появилась белая россыпь городских построек.
В этот момент Пётр Петрович понял, что сон накатывает на него большой морской волной. Он ткнул возницу в спину, и тот свернул на постоялый двор.
Хозяин испугался бумаги с печатью, которой взмахнули у него под носом, и тут же ввёл Львова в комнату, чистенькую, но с подозреваемыми клопами. Клопы действительно тут же обнаружились, но это не помешало заснуть.
Львов понимал, что оттягивает своё дело. Он был послан с частным предупреждением начальства в ***ский полк, которым командовал его старый знакомый. На командира был сочинён донос, и начальство желало предупредить скандал. Отказаться от деликатного поручения было нельзя, согласиться – тяжело. Судя по всему, в полку брали крупно, мимо чинов, и что делать с этим – непонятно. Капитана послали предупредить, всего лишь предупредить, но и это уже было преступлением, хотя формально капитан направлялся для исправления карт в этой местности.
Его выбрали для этого щекотливого дела оттого, что Львов был знаком с полковым командиром ещё по Бессарабии. Тот двигался по службе верно и споро – сам государь сказал, что полк не хуже, чем в гвардии, – и вот какая вышла оказия.
Львов, комкая под головой соломенную подушку, вспомнил, что первый раз встретил Павла Ивановича подполковником, но тоже весной. Тут всё начало мешаться, явь была неотделима ото сна, а сон – от воспоминаний.