— А я вам скажу. Вы сидели за столиком в приемной, и вот эта шаль была у вас в руках, и мама нас познакомила… Потом вы прошли в переговорную, и, пока я раздевался, мне было слышно, что вы ходите вдоль стены и плачете. А потом открыл дверь — смотрю, вы развешиваете картинки на этой стене и носом шмыгаете: дождь был холодный на улице, а платка у вас не было. И я тогда принес бумажные платки, помните?
— Да, действительно.
— Вам мама ничего не говорила тогда?..
— Нет. Ничего такого. А что?
— Что она удивилась. Ведь я же не хотел никаких уроков, я против был. А встретился с вами — и согласился. Мне стало легко. Мне стало легко говорить. Вот скажите, когда я пропускал урок, когда?
— Один раз, кажется… — подумав, сказала я.
— Да. В феврале. Я тогда совсем охрип, и мама сказала: не смеши Светлану, куда ты собрался. А то бы я пришел все равно.
— Все равно?
— Да, — он глотнул светло-красное «Brouilly» и аккуратно поставил недопитый бокал на обшарпанную стойку бара. На розоватом стекле играет солнце, цветочник поливает цветы на тротуаре, и распахнуты двери булочной, где только что испекли свежий хлеб. Гарсон, пролетая мимо, приподнял один из бокалов и подложил под него тонкую бумажную полоску — счет. Саша остановил мою руку, которая потянулась было за бумажником, сгреб бумажку дрожащей пястью и ушел рассчитываться в бар. Мы не спеша пошли к перекрестку, за которым начиналось шумное царство пригородных поездов.
— Все равно. И знаю, что нельзя, что, если скажу, наверное, больше никогда не увижу вас, а все-таки… — он подбирал слова с трудом, но это усилие никакого отношения к уроку не имело. — Должен сказать. Понимаете? Я, наверное, больше вас никогда не увижу… потому что я вас люблю. Я никому не говорил «я вас люблю». На «вы». И я хочу, чтобы вы это знали.
Я почему-то не могла на него взглянуть. Действительно, должен был сказать — иначе задохнется, и все.
— Я же уеду, — он шагал быстро и твердо, его темно-серая тень летела по земле и останавливалась, когда мы переходили светофоры, — я уеду туда, где все будут говорить, как вы. Так, как вы меня учили. И все-таки никто так не будет говорить. Вы понимаете? Не надо, не говорите сейчас ничего. И не сердитесь только, ладно?
Мы спустились по лестнице к турникетам. Я даже не заметила, как он меня поцеловал.
— До свидания, Светлана Васильевна, — сказал он.
— До свидания, — сказала я и так и осталась в синеватой прохладе подземного перехода, а он, повернувшись на каблуках, взбежал вверх по лестнице и растворился в полуденном солнце навсегда.
Гроза в Париже
Как только я зашла в комнату, на улице начался дождь. Окна, как всегда, закрыты тяжелыми черными портьерами, но робкий топоток капель по стеклу не мог обмануть ни меня, ни тем более Белогорскую, которая слышала гораздо лучше зрячих. Она кивнула, улыбнулась и сказала:
— Светлана Васильевна, друг мой, подите откройте окно — я думаю, вы справитесь.
Я справилась. Духота, которая мучила город все утро, отступила, и по парижским бульварам бежала, обгоняя автомобили, теплая дождевая вода. Дождь пошел плотнее, в тучах сверкало горячее лезвие молнии. Люди хмурились и смеялись, торопливо расстегивали зонты, перебегали дорогу, накинув пиджак на голову, прятались под куцые козырьки витрин. Выпорхнула из сквера, как стая колибри, группа дошкольников в разноцветных дождевиках, рядом бежала их толстая воспитательница, с развившимися волосами и совершенно невозможным, сломанным зонтом, похожим на цветок «ванька мокрый». Аккуратные банковские клерки, которых ливень застал на выходе из ресторана, втиснулись втроем под один зонтик и, быстро перебирая лакированными ботинками, этаким осьминогом доплыли до места работы.
— Какая погода… — медленно сказала Анастасия Павловна. — И что же мы будем читать теперь? Я хотела было из Блока что-нибудь, да раздумала. У Пушкина все мои любимые стихи — зимние. Что скажете, Светлана Васильевна?
Я подумала и решилась:
— А что если «Грозу в Москве», Тарковского?
— Ну, давайте, давайте Тарковского. А Блока мы потом откроем.
…Лиловая в Крыму и белая в Париже,
В Москве моя весна скромней и сердцу ближе,
Как девочка в слезах. А вор в дождевике
Под дождь из булочной с бумажкой в кулаке.
Но там, где туфелькой коснулась изумрудной,
Беречься ни к чему и плакать безрассудно.
По лужам облака проходят косяком,
Павлиньи радуги плывут под каблуком…
Тут гром взял свое слово, а потом наступила тишина — та летняя, умытая тишина, которая возможна в городе только на несколько мгновений благодаря дождю. Я никогда не знала, слушает ли она меня, или чтение окончено, и мне пора уйти. Она редко приглашала меня: появлялась в моем календаре, как лето или осень, и я не знала, когда она в следующий раз захочет услышать меня, было что-то вроде негласного договора: захочет — пригласит.
— По лужам облака… — сказала вдруг она, даже не сказала, а вздохнула, и так было гораздо лучше, намного лучше моего.
— Красиво, правда? — осторожно спросила я и приготовилась к тому, что ответа не будет.