Скажи ей, что чувствуешь, а? Ты же знаешь, что все ровно так, как ты думаешь, но пестуешь свою пустоту дальше. Вот и не говоришь ей, прячешь лицо, чтобы она не уловила, бережешь свой корявый страх, потому что знаешь, что она просто обнимет, что она заплачет вместе с тобой, она не отринет, не обидится, она просто всеми силами постарается понять любую ересь, что ты несешь, она попытается проникнуть – не опрокинуть, нет, – проникнуть в твое сомнение, и тут ты полюбишь даже сомнение, и опять твоя внутренняя пропасть схлопнется, и опять ты вернешься в дом ее детства, и опять будешь плакать у окна, просто глядя на реку, плакать, потому что ты не выносишь такого счастья…
– Зайди, – говорит она, она всегда говорит так, что будто бы и просит, и дает выбор, и оттого хочется ей подчиниться, – развейся.
Не люблю плавать. Иду в воду. Никогда не погружаю голову. Вода легкая поначалу. Надо развеяться и сплавать на тот берег. Метров триста-четыреста, наверное; справлюсь. Тепло. Плыву в сторону монастыря.
Как же тяжело было отцу нести мальчика! Расслабленное тело, откинутая голова, ручки, которые пришлось сложить одна на другую на животе. И ведь нес, через ручьи, через высокотравье продирался, перешагивал через ветровал, и слезы текли по его бороде, и руки едва держали сына, его сына, которого нельзя отчего-то, по какому-то дурному закону, похоронить по-христиански, – его сын, тихий, спокойный, безгрешный, светловолосый мальчик, его помощник, считается нечистым. Нес, и не впервые нес, ведь с поля, в грозу, в ливень, через пашни, он тоже шел, прижимая к себе своего хрупкого тоненького мальчика, а тот остывал, и последние остатки жизни уходили из него, и отец чувствовал это кожей, и не понимал, что же произошло, что застыло в раскрытых испуганных голубых глазах. И в лесу снова, все по второму кругу, вот только снести надо подальше, как велели селяне, и сделать заранее сруб, такой, чтобы зверь не добрался, не растащил тело, а это несколько дней работы, и то если ему помогали. А дерева для сруба надо много, и крепкого, а если рубить тут же, то появится прогал, и будет видно издалека, но отцу наверняка хотелось скрыть место, где лежит мальчик, и рубить пришлось поодаль, а потом тащить, стесывать, приставлять, прилаживать. И вот наконец, день на четвертый или пятый, он нес сына, забрав его из бани, нес, чтобы уложить в последнюю постель, приготовленную им, отцом, для вечного сна своего мальчика.
Заплыл уже далеко, но как же хорошо думается и представляется все, пока находишься в воде! Забыл о страхе, о главном своем страхе воды. А ведь и голову не погружаю, потому что боюсь, потому что тонул в детстве. Мы пошли с братьями на родник, куда ходили летом. Но была весна и половодье, величественное, северное, когда реки растут в семь раз, и наша, та, которую летом можно было в забродниках по дну или в кедах по камушкам перейти, в мае обращалась в грозный поток. Мы шли на родник и думали пройти по мостку из двух скрепленных железными скобами толстых бревен. Вода, которая летом была внизу, почти в двух метрах, в этот раз мутным потоком облизывала дно мостка. Пошел первым на правах старшего и не посмотрел, что сам мосток расшатан – наверное, река приносила какие-нибудь коряги, и они застряли между дном и бревнами, и давили в него, пока мосток не сместился и деревья не заволокло под него. Дальний конец мостка лежал в полуметре от прежнего положения. Я дошел до середины, поскользнулся – и мосток поехал в другую сторону. Устоять было невозможно, и я улетел в воду. Меня тащило, перед глазами, в коричневой, полной взвеси воде, мелькнули размытые очертания берега, знакомый, в рост, валун, целиком скрытый водой, и ветви ивы, лежащие на поверхности. Тут что-то заставило меня согнуться, съежиться, и я упал на дно, от которого тут же оттолкнулся и, уже помогая себе руками, вынырнул. Я схватился за голые ветки и подтянулся, едва вдохнул. Братья испуганно озирались по сторонам и орали наперебой: «Брат! Брат! Брат!» Я понял, что они меня не видят, поток занес меня под иву, и я повис рядом с ее корнями, закрытый ветками и кустами. Спиной почувствовал что-то твердое, обернулся – и увидел бревно, торчащее поперек потока, совсем рядом. Повис на нем, выблевал воду, вдохнул пару раз уже свободно и только тогда прокричал: «Я здесь, идиоты!» Именно так и прокричал. Братья – тогда им было шесть, семь и восемь лет – бросились доставать меня, девятилетку, потому что сам я вылезти не мог; так и лежал на бревне, пока они не нашли палку и не подтянули меня к берегу.