— Ты, Игнат Гаврилыч, остаешься, — он не упрекал, а как бы наказ давал. — Гляди тут… чтоб на хуторе Советская власть была. — К нему подошла Нинка Батлукова, взяла за руку.

— Страшно? — спросил Назарьев.

— За великую идею умирать не страшно, хоть умирать и не хотелось бы.

Брала за сердце печальная, не сулящая встречи песня:

Я сяду, сяду и поедуВ чужие дальние края…

Молчаливый Ермачок протиснулся в узкий круг, опершись на палку, приостановился Казарочка.

— Гитлер одного и важного не учел, — продолжал Василий Гребенников, — что мы теперь не раздробленная на княжества Русь, как было когда-то, и не государство хозяйчиков и купцов. Просчитается Гитлер, да вот за ошибку эту придется платить человеческой кровью. — Василий положил руки на плечо Назарьева. — Прощай. Может, и не свидимся. Я верю в тебя, Гаврилыч. Верю. А я редко в людях ошибался. — Они обнялись.

Игнат опустил голову, скрывая подступившие слезы. Потянулись подводы с мешочками и сумками, за ними пошли призывники, следом — плачущие невесты, жены и матери, дети.

За спиной Игната, шелестя, трепыхались ветви краснотала, скулил ветер, донося запах гари и привянувших под солнцем прибрежных лопухов. Кто же нынче Игнату роднее? Жалко было отца, мать, им не привелось умереть в родном хуторе и уж не проведать их могилок… А вот как они — пошла бы рядком, рука об руку с чужими? Строптивый, строгий был отец, не потерпел бы над собой управы и глумления. Было время, неровно жил Игнат, безумно, куролесил. Кого повинишь в этом? Ждал чего-то? Хотел лучшей жизни? Хотел, искал, мыкался. И уж не такой вот жизни, не этих ли хозяев? Игнату стало страшно от этих мыслей.

Каратели… С черепами в кокардах? Карать… А за что карать? Карать нас на нашей земле? А в чем, когда и перед кем провинились люди? В чем виноват вон тот парнишонок, что еле ковыляет, хватается за перевязанную голову? Уходят, как от лютого зверя, как от чумы уходят. Куда идут? Кто их ждет? Ничему уж они не хозяева! Казалось, никогда еще так напряженно и лихорадочно не думал Назарьев о судьбах людей. Не встречал он в жизни человека, какому бы не хотелось жить.

Идут танки. Идут каратели.

Идут чтобы задушить, растерзать Демьяна, Василия, Ермачка, хуторян, станичников… А потом поставить на колени их жен и детей.

Стало горько, обидно, страшно оттого, что, может быть, не увидит Игнат тех, с кем простился у моста. Не увидит никогда.

А как же хутор? А как же дети и жены фронтовиков? А что же Игнат?.. Кто он теперь и что должен делать?

Не с кем словом перекинуться, война разметала всех. А дядя Аким? У Казарочки он скрывается. Эх, совет-то держать некогда. Уходят минуты, уходят часы…

* * *

Над бывшим сельсоветом затрепыхался красный флаг, потом успокоился, развернул полотнище, показав черный крест. «Сысой приколотил флаг», — подумал Назарьев, и, минуя кривые проулки, прошагал по бугру и свернул на ровную улицу к новому в хуторе учреждению — управлению. Пошел шибко размахивая руками. Пошел на черный крест.

От речки, от садов и огородов наползала сумеречь. Ни свечей, ни самодельных коптилок в домах не зажигали.

…Домой Игнат вернулся к вечеру. Вошел в полутемную переднюю с занавешенными окнами, остановился на середине, широко расставив ноги. На рукаве — широкая белая повязка, за плечом торчал ствол винтовки.

— Ну, вот… вступил я… — хрипло выдавил Игнат, снял винтовку, повесил на гвоздь.

— Куда? — шепотом спросила Пелагея и уставилась на повязку.

— В Сысоеву армию… в полицейские… Порядок блюсть буду.

Пелагея шагнула в угол, округлив глаза, скрестив на груди руки. Потом закрыла лицо руками и заплакала навзрыд.

— Больше некому, — добавил Игнат и, не раздеваясь, свесив на пол ноги, прилег на кровать, заложив руки за голову. В постели заворочался, встал на колени сын, молча уставился на отца.

— Спи, сынок, спи, — сказал Игнат.

— Зачем тебе? — шептала Пелагея. — Откажись. Пожалей ты нас, ради бога. Ты хочешь нас… Мучилась всю жизнь… Вот куда вылилось… Господи! За что мне наказанье такое? Каратель… самодельный.

— Ти-хо… — попросил Игнат. Он все еще продолжал размышлять над всем, что говорил Сысой. Наследник… А вот нынче офицер ударил деда Назара за то, что тот поперек слово сказал, воспротивился отдать гуску, за деревцо свое вступился. Залился дед красной юшкою. И не спросил тот офицер, а может, дед бывший атаман, наследник чего-нибудь, может, беляк он с пяток до головы. Вот как стало. Дожили. Когда волк лезет в сарай, так он не разбирается — черный бык стоит или чалый. Ходит он в борозде с белым или нет. Было бы мясо. Бык, он, конечно, и есть бык. Скотина.

Игнат чувствовал, как растерянность его сменяется озлобленностью, и радовался этому.

— Скотина, — вслух оказал Игнат.

— Чего? Про кого ты? Господи, за что ты так прогневался? — И Пелагея поглядела на иконы.

— Скотина, говорю, бык-то. А мы — люди. Правда? Хоть и не особо видные, а — люди.

Пелагея с испугом глядела на мужа.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги