Игнат молчал. «Что-то начинается пострашней, чем было, — встревожился он. — Начинают закручивать гайки. Эх, не сорвалась бы резьба. Ишь ты, и Демочка тут. Стоит поодаль. Голову опустил. Должно, не насобачился людей выдворять».
— Игнаша! Годок! — кричал Сысой, тряся Назарьева за рукав. — Я запомню эту ночь! Запомню! Снимают нас, как курей с насеста. — Он грозил кому-то, грязно ругался и все норовил схватить Игната за ворот, будто Назарьев был во всем виноват. — Не мы отомстим, так верные люди наши… Свидимся! Мы — одного поля ягоды.
— Ты, Сысой, не злись, ты пожил. Дай и нам, — сказал Казаркин.
— Игнаха, — Кулагин положил тяжелую ладонь на плечо Назарьева. — Ну, а мы куда? В артель «казаки-разбойники»?
Назарьев не ответил.
Рано утром Жора Чуваев уселся на каменном фундаменте будущей библиотеки, не торопясь, вытащил ложки, обтер их об штаны и, когда на проулках показались люди, запел скорбно:
— Должно быть, последняя песня Деяна-образника, — говорили хуторяне.
— Лебединая песня…
Игнат не прятался и на люди не высовывался. Без страха, как что-то должное, ждал своей очереди. Но проносило беду, как проносит стороной черную тучу в осеннюю распутицу, — не выселили. «Ломают судьбы, корежат, — встревоженно думал Назарьев. — К добру ли? И — не жалко. Что станет с хутором?» Игнат знал, как жили домовитые хозяева, знал их работников. Не раз приходилось слышать слезную жалобу на хозяина — недоплатил, не кормил, побил ни за что… Колотилось Игнатово сердце при таких жалобах — этак пошел бы и всыпал хозяину горячих плетей, чтоб не обижал бедного хуторянина. А вот теперь Игнату жалко стало уезжающих. Куда поедут? Кто их ждет? Что станет их кровом?
Не успел Игнат вдоволь нагореваться, как пронеслась весть по хутору — нашли Ермачка еле живого под Красноталовым бугром. Стрельнули под лопатку. В станичной больнице лежит без памяти. Хлопочет возле него Нинка Батлукова. У Демочки на заре вспыхнул сарай и сгорел дотла. А в нем были поросенок, куры, с трудом добытые доски.
Припомнилась угроза Сысоя: «Не мы отомстим, так наши верные люди…» «Наши»… Какие они — «наши»?
Ночью поскребся в окно отец. Сунул Игнату в коридоре два узла и шерстяной тяжелый носок. В нем брякнули деньги. Зашептал:
— Уходим мы. Переждем на стороне. Ты на курень в станице поглядывай. — Всхлипнул, обнял сына. — Не думалось — не гадалось…
— Куда, батя?
— На Кавказ. Там наших много, есть к кому прислониться. Ну, а ты… ты обожди. Не трогайся с места, может, обойдется…
— Зачем далеко-то?.. А если на хутор к бабке Агафье? Там и переждать.
— Пережидать долго придется. Да и знают нас там.
— Может, и не тронут. Зря ты…
— Верный человек сказал, что в списке я есть… Не нынче-завтра могут взять под белы руки. Чужой я стал. Чужой в своей станице.
Расставались на родном Назарьевском мосту. Внизу, целуя берега, плескалась Ольховая, вкрадчиво шуршала в камышах. Вверху на длинном шесте бесшумно колыхался бордовый флаг.
— Вернусь я, вернусь на родную сторону, — твердил Назарьев-старший, обнимая дрожащими руками сына, может не веря в то, что говорил. — Мать поклон передавала. Ты бы пришел проститься. Высохла она от горя, на такую жизнь глядючи.
— Батя, ты пропиши. Может, и мне убегать придется. Я приду на зорьке. Мамане — поклон.
Затихли шаги отца. Игнат долго глядел в темноту. Будто все годы у Игната был невидимый, но ощутимый заслон, опора надежная — отец и мать в станице. Им без боязни выплескивал горе свое Игнат, они подбадривали его в тяжкую годину. Отец и мать уходят. Будто рушится падежный невидимый заслон. Игнат один на один теперь с бедами и горем.
Кого-то увозят, кто-то уходит сам…
И потом не раз мерещились Игнату высокие горы, каких он сроду не видал, неприветливые горцы в черкесках с кинжалами на поясах. И среди них — одинокие, неприкаянные отец с матерью. «Уж не пошли они по миру с сумою?» — горевал сын и вспоминал о запрятанном в саду носке с деньгами. Но потом узнал от станичников — пристроился отец на тихой станции, в мясную лавку на подводе тушки бараньи возит. «Ну, голодным не будет», — успокоился сын.
…Перемахивали через Красноталовый бугор дни, ночи, сплетаясь в месяцы, годы. Поугомонился народ, измученный передрягами жизни, за дело взялся. Надо было жить.
Проплакались, отсморкались бабы. Пелагея по утрам убегала в бригаду, а дома откармливала телят для продажи бескоровным колхозникам. За это ей посулили лишние трудодни и скидку по поставкам молока и мяса.