Гора, подножием своим занимавшая всю нижнюю ширину листа, вздымалась вверх смелыми уступами и заканчивалась площадкой, где в легком облаке, вокруг стола с яствами, покоились боги; другие же боги прохаживались вокруг одни или попарно, услаждая себя танцами и пением. Все боги находились в состоянии блаженного упоения. Под олимпийскою областью и отделенный от нее густыми черными грозовыми тучами, копошился род людской. Разнообразие судеб, постигающих смертных, было наглядно представлено целым рядом замысловатых групп, состоявших во взаимной связи. Ближе к богам, как бы освещенные отражением их близости, играли дети и беседовали влюбленные; спускавшиеся оттуда тропинки вели к сценам нужды и бедствий, причем аллегорические фигуры, поставленные на выдающихся уступах горы, разъясняли мысль художника. Семь смертных грехов, стоявшие на семи главных уступах, символически изображали действие и влияние пороков и страстей. Торжественность и величие, сохранявшиеся до известной степени и в самом падении, вечно вниз, в неизвестную пропасть, придавали картине особую прелесть, скрадывавшую даже местами искусственность замысла. Некоторые, наиболее удавшиеся части рисунка запечатлены были глубокой осмысленностью.
Картину, вследствие множества изображенных на ней фигур, пришлось рассматривать долго, потом стали делать критические замечания, которые художник выслушивал без возражения и, по-видимому, довольно равнодушно. Только мнения Янсена ждал он с некоторым волнением, но тот, по своему обыкновению, молчал и лишь пальцем указывал на более слабые места.
Один только Эдуард Россель, как ни в чем не бывало, остался сидеть в покойном своем кресле, посматривал оттуда на залу и рисунки в маленький бинокль.
Розенбуш, высокий тенор которого принимал деятельное участие в хоре восторженных похвал, встретивших рисунок, обратился к сибариту.
— Ну, что же? — весело вскричал он, — не угодно разве будет блаженным богам сойти долу и бросить милостивый взор на произведение этого смертного?
— Прости, дорогой Розанчик, — отвечал толстяк, понижая голос для того, чтобы его не слышал Коле. — Ты знаешь, я не люблю бегать за прекрасным, а предпочитаю, чтобы оно подходило ко мне само. Потолок Сикстинской капеллы оттого-то и произвел на меня такое сильное впечатление, что я мог любоваться им, лежа на спине. Что касается до воздвигнутого на этой картине небесного здания, то, право, я не настолько ловок, чтобы мог без головокружения взобраться на семь его уступов. Пожалуй, когда вы все насмотритесь вдоволь, я пододвину туда стул и посмотрю тоже в свою очередь. Впрочем, не лучше ли будет сделать это завтра на свежую голову?
— Мне было бы очень приятно, Россель, принести вам завтра рисунок, — проговорил художник, который хотя и был обыкновенно бледен, но на этот раз сильно покраснел от насмешливых слов, достигших до его чуткого уха.
— Вам было бы приятно? — качая головою, сказал Эдуард. — Нет, почтеннейший, если вы кое-что уж услышали, то лучше будет говорить честно; не станем маскироваться, по крайней мере хоть здесь, в раю. Вы знаете, что вообще от всех чересчур замысловатых картин у меня болит голова, что одна бесхитростная тициановская Венера вознаграждает меня за целый Олимп наиумнейших сюжетов, карабкающихся, подобно длинноногим муравьям, на каравай аллегории. Мы с вами старые антиподы, что нисколько, впрочем, не мешает нам быть друзьями. Напротив, когда я вижу, как вы вместе с вашими созданиями от избытка ума спадаете все более и более с тела, то, кроме глубокого уважения, начинаю я чувствовать к вам еще и сердечное сожаление. Выдержать бы вас, приятель, на молочном лечении, у полных сосцов старухи матушки-природы, да заставить вас позаняться вместо художественных идей живым художественным мясом…
— Не всякому дереву дана прочная кора, — несмело проговорил художник.