— Конечно! Но вы уж совсем без кожуры. Вы показываете наружу всю сложную систему ваших клеточек и волокон, так что мне ясно видно, каким именно образом поднимаются и опускаются там соки ваших идей. Положим, что все это удивительно и назидательно, но уже никак не художественно. Истинное искусство должно представлять нам природу в лучшем ее значении, но без хитростей напускного остроумия, без всяких побрякушек, поэтических украшений и философских тонкостей — простую непосредственную природу, очищенную пламенем гения от всяких случайных погрешностей и недостатков. Глядя, например, на покоящуюся женщину, или на маститого римского сенатора, или на поклонение волхвов, — разве может прийти в голову что-нибудь такое особенно умное? Тут мозгам не задается никакой работы, а между тем картина восхищает нас, даже издали, восхищает своим рисунком, прелестью красок, простым, но царственным чувством, редко и даже почти никогда не встречающимся в действительной природе без примеси чего-нибудь пошлого. А при взгляде на такое нарисованное стихотворение… всякий раз хочется посмотреть, не нарисовал ли уж художник кстати внизу особых примечаний для объяснения текста. Впрочем, той же цели достигает и печатный листок. «Картина с описанием»: да это просто находка для милейшего филистера, называющего искусство образовательным, потому что рассчитывает на него для пополнения пробелов в своем образовании; такой филистер счастлив уже тем, что картина заставляет его вообще мыслить. Я же говорю: да здравствует такое искусство, которое восхищало бы нас настолько, чтобы нам даже и думать-то не приходило в голову! А теперь дайте мне пить!
Шнец налил ему рюмку, которую он выпил залпом, устав от длинной своей тирады. Наступило тяжелое молчание; резкий тон Росселя неприятно подействовал даже и на тех, кто был одного с ним мнения. Затем с конца стола послышался мягкий, несколько глухой голос старого Шёпфа, взявшего на себя защищать Коле.
— Во многом вы правы, господин Россель, — сказал он. — Действительно, в великие эпохи искусств у греков и итальянцев дух и природа шли неразлучно. Но, к сожалению, с тех пор они разошлись, и потому теперь редко уже можно встретить, чтобы тот, кто увлекается формой, придавал ей надлежащий смысл, а также, чтобы живописцам-поэтам удавалось действительно воплотить свою идею. Теперь наступило время крайностей, специальностей. Мы переживаем переходное время и должны надеяться, что из нынешнего хаоса выкристаллизуется со временем лучший мир. До тех нор мы не имеем права мешать никому бороться честным оружием и подняв забрало. Теперь существуют художники, умеющие сказать более, чем можно показать, — художники, внутренняя жизнь которых выливается наружу не в спокойной прелести, а в трагическом процессе. Иногда оказывается, что процесс этот можно переработать только диссонансами. Жизнь человечества вышла теперь из области идиллии; всюду дух мчится вперед с такою быстротою, что далеко оставляет за собою материальное чувственное наслаждение. Искусство, которое не носило бы на себе никаких следов разлада духа и материи, не было бы нашим современным искусством.
— По мне все равно, — возразил толстяк, тихо приподнимаясь с места, — во всяком случае, оно было бы моим искусством. Конечно, это до других не касается. Но… я сегодня еще и не поздоровался с вами, господин Шёпф. Жму теперь вашу руку в благодарность за то, что вы так мужественно защищали почтенного моего приятеля Коле. Сам он не любит высказывать свои мысли, кроме тех случаев, когда он рисует их на бумаге. Во всяком случае, здесь в раю никто так злостно не должен нападать на своего ближнего, как это сделал я. Коле, я уважаю вас. Вы голова с характером, и останетесь при своем мнении, несмотря ни на какую роскошь чувственной материи. Кроме того, особенно благодарю вас за стихотворение Гельдерлина, с которым я не был знаком. Я нахожу его очень милым, как бишь оно начинается?
Россель с любезною поспешностью подсел к Коле, начал внимательно рассматривать рисунок и делать относительно частностей замечания, показывавшие близкое знакомство с техникой предмета. Между тем молодой грек, до которого теперь дошла очередь, выставил большой, очень смело набросанный роскошный эскиз.
Живописец объяснял нежным певучим голосом и на ломаном немецком языке, что эскиз его представлял сцену из гётевской «Коринфской невесты». Юноша лежал навзничь, призрак его невесты впился в него, как вампир, «жадно высасывая жизнь из уст его», а мать, стоя за дверями, по-видимому, прислушивалась к глухому шепоту речей, собираясь броситься к ним в комнату.
Произведение это встречено было так же, как и рисунок Коле, молчанием, но совершенно по другой причине. Картина дышала такой тяжелой, душной чувственностью, что показалась непозволительной даже в глазах посетителей рая, далеко не отличавшихся чопорностью.
Розенбуш заговорил первый.