Она не унималась. В течение вечера она еще несколько раз заводила со мной этот разговор, выпытывала, что я думаю о политической ситуации. Я ответил, что ничего не думаю (это была правда: я уже два года как перестал следить за ситуацией в Сенегале). Ответ ее удивил: она сказала, что в последние годы читала мой блог, в котором я высказывал мнение обо всем на свете, притом весьма уверенно. Так неужели у меня нет своего мнения о ситуации в родной стране? Я не сдался и еще раз повторил, что ничего не думаю о положении в Сенегале. Мама немного ослабила хватку. У нее, разумеется, имелось собственное мнение о политическом кризисе, из-за которого молодежь митинговала уже несколько месяцев. Я приготовился его выслушать. И мама тоном пророчицы сказала: «Это плохо кончится, молодые будут умирать, а матери плакать; одной рукой будут открывать дела, а другой тут же их закрывать; будет много жертв, за которые никто не ответит, а в итоге ничего не изменится, вот и все».
Политическая аналитика мамы вызвала у меня улыбку: лаконично, критично, катастрофично. Я сказал ей, что ее консерватизм – от склонности к панике. А отец сделался революционером от угрызений совести. Он надеялся увидеть большой политический сдвиг, который его поколение, хоть и крайне политизированное, не сумело совершить в молодости.
– Мы думали, что объявление независимости уже само по себе станет этим решающим сдвигом. Мы слишком поздно поняли свою ошибку…
Он почти извинялся за то, что ошибся. Но я не собирался осуждать его. А вот страна, которую он в свое время помогал строить, напоминала ему каждый день о том, что упустило его поколение. С тех пор как отец ушел на пенсию, он начал пересматривать свои политические взгляды. Я находил, что теперь он настроен гораздо радикальнее. Нет, поправлял он меня, он просто стал менее наивным. В тот вечер он говорил: «Я жду, что молодежь возьмет дело в свои руки». Он хотел выйти с ними на улицу.
– Это мы еще посмотрим, – сказала мама. – Если ты думаешь, что я позволю тебе выходить из дому, когда у тебя все хуже со спиной…
Отец все упрощал. Мама все драматизировала. А я смотрел, как они разыгрывают этот старый скетч, столь же смешной, сколь и трогательный. Я был счастлив их видеть, и в то же время мне было грустно. Но к этому, по крайней мере, я был готов.
«Я была готова к тому, что рано или поздно он уйдет, – говорила мне Сига Д., повторяя рассказ гаитянской поэтессы, услышанный в их последнюю ночь. – Я так и не смогла его забыть. Наши отношения были похожи на нескончаемую бурю, но каждое затишье стоило того, чтобы перетерпеть шквал. В конце концов я поняла, что шквал люблю тоже. Он нечасто бывал в артистических и литературных кругах Аргентины. Конечно, если у него не оставалось выбора, он там появлялся. У него было мало друзей. Он восхищался творчеством Борхеса, но его ближайшими друзьями были Гомбровиц и Сабато. Думаю, он спал со всеми красивыми женщинами, какие встречались среди интеллигенции Буэнос-Айреса, – и со всеми некрасивыми тоже. Я уверена, что он спал и с Викторией Окампо, и с Сильвиной Окампо, а возможно, с обеими сестрами одновременно. Это был очень странный отшельник. Он не стремился бывать там, где следовало бывать. Но когда он там появлялся, то без всяких усилий с его стороны, как бы помимо собственной воли, к его смущению, раздражению, чуть ли не стыду, от него исходило неодолимое очарование; очарование не только физическое, но и духовное, я бы даже сказала, ментальное, если бы это слово несло хоть какой-то смысл. При этом он не был особенно разговорчив. Он не стремился произвести впечатление. Не жаждал ослепить остроумием, не прибегал к уловкам риторики или другим ухищрениям и приманкам, которые использует для соблазна интеллектуал. Однако он соблазнял. Это была черная звезда, но она сияла ярче других. Не думаю, что в нем привлекала тайна. Или, во всяком случае, дело не только в тайне. Такое психологическое объяснение было бы слишком простым. Была какая-то другая причина, более глубокая. Однажды я услышала, как моя мать говорит, глядя на него с желанием и ужасом: «Только Сатана способен соблазнять, как он».
Я познакомилась с ним в 1958 году. Мне тогда было восемнадцать лет, первые десять из них я провела на Гаити, остальные – отчасти в Америке (родине моего отца, куда он уговорил перебраться маму), отчасти в Мексике, где мои родители с 1952 года были сотрудниками недавно образованной ООН, после чего в 1957 году перебрались в Аргентину. Они любили искусство и поэзию. Мать страницами цитировала поэму Сезера о Туссене Лувертюре. Это были первые стихи, которые я выучила наизусть.
Мой отец подружился с аргентинскими интеллектуалами. Кое-кого мы вскоре стали приглашать домой. Так я познакомилась с Элиманом. Не считая матери и меня, полукровки, он был среди нас единственный чернокожий.