Осенью 1984 года я пришла наниматься в этот клуб. Он назывался «Вотрен» и принадлежал супружеской паре лет пятидесяти, Люсьену и Андреа. Они меня взяли, и вечером того же дня состоялось мое первое выступление. Клуб был не самый шикарный, он был рассчитан на клиентуру из среднего класса. Но денег, которые там платили, для студентки было вполне достаточно. С чаевыми иногда получалась очень приличная сумма.

Моим козырем была грудь, я не боялась ее показывать и не боялась реакции, которую вызывала: восхищения, ревности, фантазий, зависти, желания, страха, отвращения. Меня спрашивали, настоящая ли она. Если я в тот момент не была уже голой, я спускала с плеч бретельки лифчика и совала грудь под нос любопытному зрителю или зрительнице, глядя прямо ему или ей в глаза. После чего выдерживала паузу, наполненную немым вопросом длиной в три слова: «Не желаете убедиться?» или: «Ну, что скажете?»

* * *

Из десятка танцовщиц в клубе «Вотрен» чернокожая была я одна. Дениза была светлее. Поэтому ее не считали негритянкой. Или, во всяком случае, не всегда. По ее словам, она как будто постоянно балансировала на грани, скатываясь то на одну, то на другую сторону неумолимой и отнюдь не условной линии, разделяющей два цвета кожи и в зависимости от времени и от ситуации обозначающей грань между раем и адом, красотой и мерзостью, тьмой и светом, ложью и правдой.

В течение недели мы, танцовщицы, сменяли друг друга на четырех помостах с шестом, лишь немного возвышавшихся над толпой посетителей. Мы выходили, раздевались, и начинался танец. Только половина из нас умели или, по крайней мере, пытались танцевать. Остальные извивались, как змеи или как флаги на древках под проливным дождем. Я была из той половины, которая умела танцевать.

Кое-кто из девушек, чтобы заработать побольше, уходил с клиентами на третий этаж, в номера. Я – нет. Глубокой ночью, когда шоу заканчивалось, я пешком шла домой. Иногда я заходила к Хафизу, который, как и его великий тезка из Персии, был поэтом, однако не писал стихов (или не издавал их), а торговал наркотиками. Мы беседовали. Он излагал мне свою жизненную философию, которую можно вкратце изложить так: у реальности нет альтернативы, все, что происходит с человеком, происходит в реальности. Я не была уверена, что понимаю его. А он ничего не объяснял, только улыбался и давал мне дури. Я шла к себе, курила, писала. Писала письма гаитянской поэтессе и делала наброски к «Элегии черной ночи».

Эти часы, когда после выступления я читала и писала, в то время служили мне утешением. Единственные часы, которые казались мне потраченными не совсем уж напрасно.

В тот период я изучала в университете философию, выступала со стриптизом в «Вотрене», переписывалась с поэтессой из Гаити и была беременна моей первой книгой: я чувствовала, что при родах не избежать кесарева сечения и для этого понадобится топор. Еще я читала. Я снова и снова перечитывала «Лабиринт бесчеловечности» и думала об Элимане, моем единственном маяке в этом океане дерьмовой жизни.

* * *

Сразу после приезда я не могла заняться его поисками: нужно было обустроиться, приобрести новые привычки, избавиться от старых, установить социальные связи. Это занимало все мое время. Но главное было постоянно помнить о нем, чтобы он не исчез из моего внутреннего мира. Его книга стала краеугольным камнем моей библиотеки. Я начала составлять библиотеку, подбирая книги на помойках или на садовых скамейках, кое-что покупала на ярмарках или на развалах у букинистов или получала даром у людей, желавших от них избавиться. Но вся ее структура держалась на «Лабиринте бесчеловечности». Элиман был невидимым королем в этом замке. Он лежал, объятый сном, в тайной комнате, и я должна была найти его, разбудить и освободить.

* * *

Воспоминания о годах, когда я бродила по улицам Дакара, преследовали меня, принимая форму кошмаров и наваждений, которые я еще не умела превращать в поэтические образы. Хотя к моим услугам были незажившие, открытые раны: оставалось только ими воспользоваться. Но перо, которое я обмакивала в них, оставалось сухим. Месяцы сменяли друг друга, чувство неудовлетворенности росло, неудачи накапливались.

Только потом, много позже, я поняла: если у тебя есть рана, из этого не следует, что ты должен сделать из нее литературу. Это не значит даже, что ты должен мечтать сделать из нее литературу. А о том, чтобы быть способным это сделать, и говорить нечего. Время – убийца? Да. Оно убивает в нас иллюзию, что наши раны уникальны. Они не уникальны. Никакая рана не уникальна. Ничто человеческое не уникально. Все со временем становится до ужаса обыденным. И получается тупик: но именно в этом тупике у литературы есть шанс родиться.

* * *
Перейти на страницу:

Все книги серии Гонкуровская премия

Похожие книги