Какое же пьянство, обжорство, какое неряшество! Обглоданные кости, лужи вина… И это – дом польского дворянина! Что ж за радость без конца наполнять желудки да изрыгать выпитое и съеденное? И на некий сладостный миг Юлия вдруг как бы унеслась отсюда, как бы вернулась в не столь далекую еще пору жизни в родовом Любавинском имении, на Волге, когда в праздники на широком барском дворе собирались хороводы, звенели песни, играл пастуший рожок и шла веселая пляска; обильно стояло угощение, раздавались подарки… Для соседей-помещиков, а случалось и приезжих из столиц, устраивались празднества с иллюминациями, фейерверком, домашним оркестром и хором певчих в саду. В английском домике, построенном стараниями деда-англомана, барона Корфа, подавали десерт и чай, в зале, освещенной восковыми свечами, горевшими в трех люстрах с хрустальными подвесками, накрывался изысканный ужин с богатым серебром, саксонским фарфором, граненым хрусталем, вазами с фруктами и букетами цветов…
Юлия вздрогнула от нового крика:
– Виват! Прозит!
Господи, они опять за что-то пьют!
Сосед Юлии налил себе – в бутылке показалось дно, и он со всего маху ударил ее об пол, ибо, как настоящий уродзоны шляхтич, не выносил вида пустой посуды. Слуга метнулся за новой, но питух остановил его.
– Ясновельможный пан! – обратился он к хозяину. – Яви свою милость, вели прикатить сюда бочку: ведь ежели хлопец беспрестанно будет ходить за бутылками, то сапоги потопчет!
– Твоя воля для меня закон, carissime frater[30] Фелюс! – отозвался хозяин. – За твой драгоценный подарок я тебе, ежели хочешь, отдам на сегодняшнее пользование весь свой погреб. А ну, хлопцы, отведите пана Фелюса в погреба со всем возможным почтением!
Он хлопнул в ладоши – и пана Фелюса не стало рядом с Юлией, а та вновь перехватила налитый кровью, воспаленный взор хозяина.
Ох, плохо дело! Ведь именно Юлия была тем «драгоценным подарком», за который пан Фелюс с первой минуты удостоился чести переместиться с непочетного «серого конца» стола, назначенного для самых незначительных лиц, куда он по привычке уже направился, поближе к хозяину, где и еда получше, и кубки наполняют порасторопнее, а теперь и вовсе можно пить без отдыха. Вместимость шляхетских желудков заставляла Юлию содрогаться. Превосходил всех, конечно, пан Жалекачский: этак мог пить какой-нибудь сказочный, ненасытный дракон, и самое ужасное, что похотливые глаза этого чудища почти не отрывались от Юлии.
У нее все еще болела голова после скачки, ломило в висках от чада сальных свечей и пьяного угара, царившего вокруг, и никак, никак в этом крике и шуме невозможно было сосредоточиться и обдумать, как удрать отсюда, куда, где искать Ванду, которая сперва пыталась остановить, догнать пана Фелюса, но отстала где-то на дороге. Может быть, сейчас она уже скачет себе в Вильно и думать забыла про глупую Незапоминайку, опека над которой отняла у нее столько сил и времени?
А Жалекачский тяжело встал, шатнулся (все же не прошли даром опрокинутые залпом гарнцы[31], но выправился и, чугунно ступая, двинулся в обход стола, к единственному свободному месту – рядом с Юлией.
В нерассуждающем, почти детском стремлении хоть как-то оберечься, она неприметно смахнула на пустое сиденье острую кость и с замиранием сердца воззрилась на пана Жалекачского, когда тот тяжело плюхнулся рядом и…
И ничего. Он даже не вздрогнул, словно сел на комара, а не на двухдюймовую заостренную кость! Повернулся к затрепетавшей Юлии, сцапал ее дрожащую руку, бесцеремонно потащил к губам. После жирного поцелуя Юлия чуть не закричала от отвращения, а пан Жалекачский, с трудом сведя воедино взгляды разбегавшихся глаз, изрыгнул:
– Пью за первую пару в полонезе!
Не глядя, опрокинул в себя так и оставшийся нетронутым кубок Юлии, с усилием поднялся и, шатаясь как маятник, устремился к выходу, волоча за собой гостью, причем, не поспевая, она оставалась чуть сзади и могла видеть обломок своего бастиона, торчащий из могучего зада пана Жалекачского, словно малая соринка.
Да, пробить шкуру этого дракона было не так-то просто!
– Полонез! – раздался радостный визг, и, вихрем вылетев из-за стола и обогнав Жалекачского, из пиршественной залы ринулась дородная дама в белом дымковом[32] платье, перехваченном под грудью трехцветным шарфом – символом европейской свободы. Ее мощные формы тяжело колыхались, однако она летела стремглав, радостно провозглашая:
– Полонез! Наконец-то! Полонез! Танцуют все, панове, панове, танцуют все!
И, словно сухие листья, подхваченные неумолимым вихрем, в шлейфе ее платья тащились полу- и вусмерть пьяные паны-братья, которым сейчас, конечно, предпочтительнее было бы валяться под столом, однако никто из них не осмеливался отказать «белой даме».