Она поцеловала воздух с двух сторон от его лица и вышла из его жизни навсегда. Тогда ему почудилась боль от разрыва, но просто потому, что он ещё не знал боли.
Самым страшным стал день, когда сначала она не смогла понять, как лечь, забыла, как лечь своей головой на свою подушку в свою постель. За несколько минут до этого, держась за его руки, Надин смогла сесть. Они прошли ежедневный болезненный ритуал отвержения всех вариантов еды, которые он ей предлагал, и с полными ужаса глазами – «не заставляй меня есть!» – она в несколько подходов смогла проглотить таблетку.
А лечь обратно не смогла: забыла как.
С обвиняющей отчаянной обидой она смотрела на Даниэля снизу вверх: за что? что она ему сделала? как? что? куда? Как она может справиться с этим? Почему ты так мучаешь меня? Это слишком сложно – лечь! Тебе легко сказать «ложись»! Но я не знаю, как это.
Он попробовал ласково просто завалить её на постель, но жёсткое, сопротивляющееся тело не послушалось мягкого движения. И, пряча искривившееся от слёз лицо, он просто сел рядом с ней.
Так же положил свои руки на колени. Уставился в окно. Помолчали.
В окне сияло солнце. Там было начало марта. Но этой весной для них весны не было.
Внезапно Надин повернула к нему озарённое счастьем лицо. Её глаза были словно бы глазами незнакомца.
– Я знала! Я знала, что ты не умер! Ты тогда не утонул! Ты просто уплыл от своих мучителей! Ведь так? Как хорошо! Ты расскажешь мне? Ты расскажешь мне всю свою жизнь?
Кожа Дада покрылась мурашками, в паху всё сжалось, он заметил, что не дышит, и вдохнул. Мама улыбалась, с любовью заглядывала ему в лицо, невесомые прохладные пальцы ласково накрыли и погладили его руку. Не зная, что делать, он проскрипел:
– Расскажу, конечно…
Надин кивнула и переплела свои пальцы с его, тихим грациозным движением ложась в постель.
– Счастье наконец видеть тебя, Леон. Я ждала тебя всегда, ну да ты это и сам знаешь.
Дада укрыл её, радость по-прежнему озаряла мамино лицо, как солнце. Опущенные веки и сомкнутые губы улыбались. Когда пальцы расслабились, он вынул свою руку из её, едва касаясь, провёл подушечками по впалой щеке в каком-то едва видном белом налёте и тихо вышел из комнаты.
На кухне он распахнул дверцу холодильника и, не отрываясь, выпил бутылку воды. Плакать и глотать одновременно было занимательно. Глаза его, как он не сразу понял, неотрывно таращились на банку её маскантина. Он отшвырнул пустую пластиковую бутылку, высыпал в ладонь несколько громыхающих серых таблеток и выбежал из дома.
И уже в подъезде, на лестнице, с грохотом слетая вниз по высоким узким ступеням, он закинул первую таблетку в рот: болеутоляющее, болеутоляй!
Ты умираешь вместо со своим умирающим. Значит, ты и болеутоляющие должен получать тоже… Разве не так? Душа рвётся на кусочки. На одном онкофоруме он читал, как прямо онлайн парень, живший вдвоём с умиравшим отцом где-то на дальнем хуторе, советовался, что ему делать. Так и писал: что мне сделать? Кожа у него на ногах лопнула, и течёт чёрная кровь… И главное, ещё множество народу, бывшие онлайн в этот момент, со своими страдальцами за их спинами, поддерживали этого паренька, советовали что-то…
Ужас.
Всем им, всем нам надо тоже выписывать таблетки от смерти близких!
Но мамина таблетка не помогала. Наверное, как ему и сказал её врач и как повторяет каждый раз их фармацевт, к которому Дада приходит, чтобы в обмен на рецепт получить на двадцать пять дней пятьдесят таблеток, «этот опиат помогает только от физических болей терминального онкологического больного».
Да, прошло уже много времени, почти стемнело, он прошагал огромными шагами, уносившими его от неузнаваемой матери, почти до Шатле, а ужас всё не отпускал его.
На середине Нового моста он притормозил у гранитной скамейки и закурил. Город готовился к какому-то празднику. Дада совсем выпал из человеческого календаря и не знал к какому. Но какому-то грандиозному: каждая архитектурная линия видимого на триста шестьдесят градусов отсюда городского пейзажа была обведена контуром катафота, световозвращающей плёнки, и в темноте архитектура Парижа, педантично, до малейшей детали вычерченная тоненьким световым рапидографом, производила впечатление нереальной.
Господи, до чего же красиво… Каждая балконная и оконная решётка тоже была искусно подсвечена, и все они давали фантастические тени на светлые тела зданий: вензеля кованых узоров как гигантские чёрные кружева одевали этажи с первого до последнего.
Спецэффекты, придумываемые властями, с каждым годом всё поразительнее: сияющая, как кипящий изумруд, Сена отражала эту светом на ночной темноте начерченную архитектуру, и казалось, что в неё можно войти. Дада засмеялся: не может быть! Невозможно войти в отражение. Он пригляделся: да, можно…
– Эй, парень! Поосторожнее! Сейчас свалишься!
Кто-то грубо встряхнул его за плечо, и он увидел тоже совершенно невозможного персонажа – здоровяка в бархатных бриджах и квадратном камзоле, с остропикими усами, пенсне и растрёпанной шевелюрой. Тот с неудовольствием смотрел на него: