– Впрочем, люблю, не люблю, какое это имеет для вас значение? Этого не понять ни Субботину, ни тебе...
– Почему же...
Алейников медленно поднял голову, скользнул взглядом по стене, по большой карте Советского Союза, утыканной флажками, по черно-синему, высокому, похожему на гроб, несгораемому шкафу в углу, зацепился как-то неожиданно за грустноватые глаза секретаря райкома. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и за эти мгновения Алейников понял вдруг, что Кружилин не только все знает о его отношениях с Верой, но и понимает, что с ним, Алейниковым, произошло и что происходит сейчас.
– Вот так и живу, – сказал он, опуская голову.
За окном падал тихий, не очень густой, крупный снег. Алейников шел в райком не спеша, поглядывая на заснеженные крыши домов, вдыхая холодный, пахнущий свежим снегом воздух, и ему сейчас опять захотелось на улицу, потянуло вдруг его за село, туда, к Громотушкиным кустам, где он не раз встречался с Верой, захотелось постоять там, поглядеть, как на землю и на деревья неслышно сыплются крупные хлопья.
Алейников встал, подошел, как когда-то, к окну, бросил взгляд на засыпанный снегом зеленый плотный забор кружилинского дома.
– А забор так и стоит. Ведь ты хотел снести его?
– Хотел. Но ты же возражал. Запретил даже. «Поставили – пусть стоит. Не по своей прихоти, должно быть, его поставили. Не понимаешь, что ли?» Чьи слова?
– Мои, – произнес Яков покорно. – Только что слова?
Снег сыпался и сыпался за окном. Алейникову показалось, что легкие снежинки скользят по оконным стеклам с тихим, печальным шорохом. Он прислушался, но ничего не услышал.
– Берешь их назад, что ли?
– Год всего прошел, как ты вернулся в район, – заговорил Яков, будто не слыша его вопроса. – А кажется мне – не год, а много-много лет я прожил... – Помолчал, наблюдая, как бьются в стекло мохнатые, похожие на ночных бабочек снежинки.
– Запутался, значит?
– Когда запутываются, можно и выпутаться. Тут страшнее, непонятнее... – Он прошелся по кабинету, сильно сутулясь, спина его, обтянутая черным пиджаком, горбилась, будто Якова гнуло к земле. – Да, страшнее, непонятнее, тут не найдешь слов...
– Не надо их искать, Яков, – сказал, будто попросил, Кружилин. – Потом когда-нибудь все слова, наверное, сами придут. Во всем, что было, сейчас не разобраться. Сейчас надо делать то самое дело, за которое мы дрались с тобой, Яша. Делать так же яростно и дружно, как дрались когда-то... – И сразу, без всякого перехода, только другим, порезче, голосом, проговорил: – Я думаю, надо тебя в члены бюро райкома избирать. Как ты сам на это смотришь?
Алейников не удивился словам Кружилина. Он только поглядел на него из-под лохматых бровей, сел к столу, опять сцепил пальцы. И сказал глухо, как в трубу:
– Не надо никуда меня избирать.
– Почему? – нахмурился Кружилин.
– Я на фронт пойду, – проговорил Алейников, глядя в одну точку. – С начальством своим я, кажется, все согласовал, ищут замену. – Он снова усмехнулся невесело и, когда усмешка исчезла, стерлась, мрачно добавил: – Меня отпускают, в общем, с радостью. А не отпустили б, самовольно бы сбежал, как Инютин. Другого пути для меня нет... Смешно?
Кружилин встал. Алейников ждал его сердитых слов. Но, к его удивлению, Поликарп Матвеевич заговорил спокойно, только в голосе слышалась едкая насмешка:
– В общем, смешно, Яков. Не то, что на фронт рвешься, а – другое... Смерти, как я понял, ищешь?
В голову Алейникову ударил жар, в переносице сильно заломило.
– Не знаю... Но вероятно... – Лицо его перекосилось от боли. – Сам поднять руку на себя не могу, не хватает сил, видимо. А там...
– Дурак! – больно хлестнул его Кружилин.
Алейников вскочил.
– Да, я знаю! – задыхаясь, прокричал он. – Мне Засухин говорил это... года три назад...
– Что он говорил тебе? – не понял Кружилин.
Но Алейников не стал объяснять. Сунув руки в карманы пиджака, он качнулся, пошел к двери. Там остановился, словно вспомнив что-то.
– Умом я понимаю, что дурак. Но я не могу иначе. Ты ведь не знаешь всего, всех моих дел... А за предложение это спасибо, Поликарп... И еще за то, что понимаешь – к девчонке этой, к Вере, у меня настоящее было. И – есть. Я обидел ее, знаю. Но тоже не могу... И объяснить ей это вразумительно не мог.
Он замолк, постоял, еще подумал о чем-то. И вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Синий вечер медленно густел. Андрейка сидел у окна, глядел на темнеющие сугробы, волнами распластавшиеся в огороде, на утонувший в снегу плетень, отгораживающий их усадьбу от дома Кашкарихи. Ему было скучно и грустно, а отчего – он не знал. Хотелось сделать что-то необыкновенное, чтобы люди ахнули – глядите, мол, Андрейка-то Савельев! – но такого дела не было, и он понимал: здесь, в Шантаре, его никогда не будет.