Наташа понимала и всегда отдавала себе ясный отчет, что весной или летом Семен уйдет на фронт, но это всегда казалось ей событием далеким-далеким и даже невозможным. Наверное, потому так казалось, что в ту самую ночь, когда она стала женщиной и женой Семена, представление о мире и всем происходящем в нем в который уж раз перевернулось. Из той ночи она помнит только несколько мгновений. Вопрос бабушки Акулины: «Как вам стелить-то? Вместе али врозь?», ответ Семена: «Вместе». И опять слова старухи: «Ну, дай-то бог, дай-то бог...» Потом шаги Семена по комнате, когда она уже лежала в постели, глубоко запрятав от стыда голову под одеяло, какое-то нетерпеливое, жутко-сладкое ожидание. И, наконец, его руки, его колени, все его тело – горячее, сильное, незнакомое, которого она испугалась и к которому прижалась, счастливо-обессиленная, опустошенная...
И потом еще несколько дней была эта полнейшая опустошенность, стыд, недоумение. Где-то мелькали лица бабушки Акулины, Маньки Огородниковой, матери Семена. Все что-то говорили ей, но слов она не различала.
– Не так я женитьбу сына своего видела. Свадьбу надо бы... хоть небольшую... – наконец явственно услышала она голос Анны Михайловны.
Испуганно воскликнула:
– Ой, не надо! Нет...
– И не будет, нельзя. Тут такое горе с мужниным братом! Тут Макара судить вот-вот начнут. Все катится колесом и давит.
Слова эти вызвали у Наташи еще большую растерянность, обостренное чувство вины за ту ночь, за свое счастье, которое именно в эту секунду вдруг явственно ощутилось ею, будто открылась где-то в душе ее неведомая дверца, потекло что-то оттуда неизведанное, хмельное, затопило ее всю, затуманило мозг.
– Я понимаю, – промолвила она и продолжала бессвязно, бездумно: – А я вам сказала, что люблю его... Пускай колесо, пускай судят... И Антон Силантьевич погиб. Но я не могла! Делайте со мной что хотите...
– Не поняла ты, Наташа, – сказала Анна Михайловна, прижала ее голову к своей груди. – Разве я осуждаю? Я рада, что у вас... Только, говорю, свадьбу вот не время, нельзя...
– Какое это имеет значение?! Какое?
Все в мире для нее снова перевернулось, и значения не имели какая-то там свадьба, какой-то Макар, трагическое событие на заводе, бывшее, казалось, давно-давно; значения не имела и сама война, идущая где-то, и то обстоятельство, что Семен должен ехать на нее. Он должен, но он не уедет, потому что он – вот он, вот его руки, все его тело.
– Сема, Сема! – шептала она ночами, прижимаясь к нему.
– Что?
– Я твоя! Ты чувствуешь, что я твоя?!
– Чудная... Конечно.
Был Семен, был яркий снег и сияющее солнце на небе, потом – вешние ручьи и лужи, в которых тоже плавилось солнце, мокрая, остро пахнущая земля, и первая зелень, наконец – сверкающая вода Громотухи, еще обжигающая, когда они впервые искупались.
Уже в конце мая вода стала теплой, и первого июня, в выходной день, они ушли за село, переплыли на остров, и там, лежа на горячем песке, Наташа почувствовала, что ее подташнивает.
Она уже несколько дней ощущала, что с ней происходит что-то необъяснимое и таинственное, удивлялась, прислушивалась к себе. Первой ее состояние заметила бабушка Акулина и, напрямик расспросив кое о чем, заулыбалась.
– Дай-то бог. А я нянюшкой буду, вот и радость мне перед вечным сном.
– Нет, нет... Это, может, так, – сказала Наташа. И зачем-то предупредила: – Вы Семену не говорите.
– Может, так, это бывает, – сказала ей еще старуха. – А ежели тошнить зачнет, то, значит, и слава богу. Жди.
Она ждала, и вот это произошло. Дыхание у нее остановилось, она смертельно побледнела, потому что в голове застучало: «А он на фронт скоро уедет! Он уедет от меня!»
Как раз накануне Семен опять был в военкомате, вернулся серьезный, сосредоточенный, сказал, что через две недели наконец отправляют. И все равно его уход на фронт казался делом нереальным, неизмеримо еще далеким. И только в ту секунду, когда ее затошнило, словно какая-то пелена упала с глаз, сознание чем-то продуло, и она до пронзительности отчетливо поняла, что через несколько дней Семена рядом уже не будет, какая-то неумолимая сила отберет его у нее.
– Нет, нет! – закричала она на весь остров, хватая его за плечи.
– Что с тобой? – Он поднялся, сел на песке.
– Не хочу, чтобы ты уехал! Не могу! Не надо... – Руки ее дрожали, и вся она тряслась. Прилипшие песчинки сыпались с ее груди, живота, крупных, уже немного загоревших ног. – Юрий не едет вот...
Он поглядел на нее своим обычным мягким взглядом, только в светлых, как речная вода, глазах на мгновение мелькнуло не то любопытство, не то изумление, будто он впервые увидел в Наташе что-то, раньше им не замечаемое. И она интуитивно поняла значение этого взгляда, отшатнулась.
– Я дура, да? Пускай! – закричала она упрямо. – Но я не хочу!
– Не говори так, – попросил он тихо.
– Но я... я люблю тебя. И мне страшно.
– Мне тоже страшно, – проговорил он, будто признаваясь в чем-то сокровенном. – И Юрка не едет... А мне – надо.
Его голос и его слова поразили Наташу каким-то глубоким смыслом, но в чем он – сообразить еще не могла.