Где-то там, в самой глубине дырявых подмостков и пенистых луж, совсем незадолго до поворота на нужную улицу мне навстречу выбежал человек, убейте, не помню, как он выглядел. Наверно, борода, скорее всего – грязный кафтан… Нет, я уже начинаю выдумывать. Перед глазами стоит только беспрестанное движение рук – они вертелись, почти как мельничные крылья. Не помню точно и слов: речь его была быстра и неразборчива, я с трудом мог понять, в чем дело. Тем более что у русского простонародья – другой язык, вовсе иной, нежели у образованных классов, и я им, несмотря на все свои усилия, овладел не вполне. Однако смысл сказанного уяснил почти мгновенно. Мое одеяние и врачебная сумка, на которую указывал незнакомец, не оставляли сомнений, что я врач. А ему, нет, не ему, а человеку, вчера поздно вечером оставшемуся у него переночевать, требуется срочная помощь.
Не буду скрывать, такое со мной случалось не в первый раз. Приходилось освидетельствовать трупы и совсем свежие, и, только не вздрагивайте, забытые, полусгнившие, спрятанные, с очевидными следами насильственной смерти. Жизнь в московских слободах – яркая, грязная и беспощадная, она имеет обыкновение очень быстро заканчиваться, прямо как сейчас на парижских улицах и площадях.
Передо мной лежал молодой человек в жестокой лихорадке. Дышал тяжело и быстро. Я задрал ему рубаху, потом приспустил исподнее. В паху краснели пятна, размером с полтинник (это – половина русского рубля). И одна за другой перед моим мысленным взором начали всплывать строки из сочинения коллежского советника Лемке, читанного мною глубоко за полночь, – не одну свечу извел я за этим занятием и еще не вполне от него отошел.
– Кто общался с больным? – быстро спросил я, не поднимая глаз. – Никто, – отвечал хозяин лачуги. Гость постучался в дом глубокой ночью, жаловался на головную боль, просил помочь Христа ради. Рассудив, что по бедности к нему вряд ли ломятся лихие люди, мой собеседник открыл засов и постелил горемыке у самого порога. Под утро тот начал стонать в голос и разбудил его. Тогда он бросился за доктором – не дай бог, незнакомец помрет, и что потом, хлопот не оберешься – и сразу наткнулся на меня.
Сейчас понимаю, что я действовал, как сказочный автомат, описанный не помню каким писателем из нынешних. Спросил, есть ли в доме большой чан и дрова, опустил в протянутую руку несколько мелких монет. Приказал раздеть больного, немедленно сжечь все его вещи. Из дому не выходить. Попросить, чтобы соседи принесли побольше воды, ведер с дюжину, и оставили у ворот. У соседей тоже должен быть чан. Пусть одолжат. Я добавил денег. Нагреть воду так, чтобы едва было можно терпеть. Второй чан тоже заполнить водой, но не греть. Опустить больного в горячее на несколько минут, потом перенести в холодную воду, потом завернуть в чистую простыню. Быстрее, быстрее…
Не успев опомниться, я сам сделал почти все, мною сказанное. Скликал соседей, объявил им, что во дворе – больной гнилостной лихорадкой, но что если они не будут заходить в дом, то опасность им не угрожает, отправил их за водой, развел костер и сжег все вещи несчастного. Не было никаких сомнений, что он умрет не сегодня-завтра. И строго-настрого запретил хозяевам к нему подходить.
35. Лихорадка
Дурно Еремею стало под самый вечер. И как некстати – столько еще дел, столько дел. А захотелось отлежаться, никуда не идти, прямо вспыхивала огненной болью голова, ломило в коленях. И откуда взяться такой напасти? Не за грехи ли, вольные и невольные? Вестимо, как иначе. Так сделал ли он недавно разве что непотребное? Нет вроде, хотя Господу известно больше нашего. А может, за мысли постыдные настигла его расплата? Поддался ведь, не раз он в последнее время поддавался такому соблазну.
О преосвященном думал разное. И даже о Правительствующем Синоде – что скрывать. И знал, что грешит, а все равно отогнать не мог. И сразу грянула Господня молния. Оттого решил не малодушествовать, а прямо сейчас пойти в церковь, отлежаться там до заутрени и сразу покаяться, почему-то знал, что упади он на топчан – через несколько часов нипочем не встать. Да видно не судьба была, все одно упал, только не в своем месте, а чужом, только сил осталось, что постучать да позвать на помощь, пока горло не пересохло, а язык не распух.
И потом ничего не помнил, только чувствовал, что раздевают его, несут куда-то, а тело его уже совсем не его, и не тело вовсе, а сплошной синяк, куда не тронь – болит, а сильнее всего в местах причинных. Ведь тоже грешил – вдруг вспомнилось ему, летом, еще до большой жары, прямо на Суконном дворе, когда отпевали кого-то из доходяг. Подмигнула ему развязная работница, понравился ей, видать, смазливый служка, а он пошел за ней, как на привязи, и сразу, без слов, на грязных досках, только крысы во все стороны брызнули. И последнее, что увидел Еремей, были те крысы, давнишние, необычные, с влажными острыми мордочками. Во все стороны бежали от него большие крысы, шуршали по траве и истошно визжали.
36. Товарищи