Изумился Еремка – как же так? Получается видимый непорядок и противность высоким установлениям. Отчего ж до сих пор не донес никто? Ведь навроде не скрываются густобородые, пусть и сидят в своей пустоши малой, только не в ночи же вечной пребывают, а видны и прохожим, и проезжим. Да и обходы полицейские, знал Еремка, раза два в месяц каждую дорогу неспешно промеривают, проглядывают, дабы ничего по недосмотру не упустить. А уж юродивые да попы бродячие каждую тропку знают, любой малый переулочек. Что ж молчит консистория? – знал уже Еремка, главнее ее никого в Москве не имеется, тем паче по духовному делу.
Причмокнул отец Иннокентий негромко, знал и на это ответ. Оказывается, невозможное дело, вышел от нового императора обратный указ, и говорилось там, что коли ложноверцы закона человеческого не нарушают, а поперед всего – никакого злого человеческого жжения не совершают и своей анафемы посередь народа не проповедуют, то им с нынешней поры великодушно дозволяется селиться во многих городах – и в самой Первопрестольной. И, сверх того, надлежит их в моление по истинному православному обычаю не неволить. Вот здесь вовсе не понял Еремка, что ж хотел сказать отец Иннокентий? Оспорить закон государев – нельзя, только как же получается, что был один, правильный, а стал совсем другой, перевертыш? Когда ж была ошибка – надысь или ноне? Есть ли на то дело разъяснение? И еще заметил он одну вещь, да промолчал, прикусил язык. Понятное дело, почитал отец Иннокентий держателей старой веры неправославными, отлученными от церкви, но не горел взгляд его и не креп негодованием голос, когда объяснял он Еремке сию вековую – так и сказал – запутанность.
«Только, – добавил, – ты, Еремей, не нагличай, к ним с великой осторожностью подходи. У них каждого с малых лет обучают вести споры о священном. И любят они это дело, собираются вечерами, задорничают, книги старые листают. Бывал я в иные времена в далеких заволжских деревнях, слышал темные речи. Уж как кудрявы они, вместительны – крепко там соблазн спрятан, не явственно. Ох не крохами учительными можно их тенета расплести, не каждому такие знания сподручны. Ты-то даже к святым отцам пока не подступал, ведь правильно?»
«И еще вышла одна обидная оказия, скажу, не скрою, чтоб тебя ввести в опасение. Бесом каким, – тут перекрестился отец Иннокентий, – или иным другим промыслительным, то мне неведомо, образом, дано раскольникам в глотку слово едкое, жаркое, гладкое да заливистое. Могут, запросто могут правду вывернуть, кривду выбелить, все в голове перемешать да на ноги поставить. Потому еще раз повторю: не лезь на рожон, не ищи опасного. Да и сами они, – вздохнул отец Иннокентий, – тех, кто в церковь православную добронравно ходит, а поперед того, ей ревностно, в меру возможностей своих, – опять перекрестился, – служит, почитают анафеме преданными. И иметь с ними дело будут только по великой жизненной надобности, а после – моются да постом очищаются, словно за непотребное подержались».
Да, вот это была загадка из самых аховых. И закон перемененный государев поразил Еремку, и отца Иннокентия обоюдоострое заключение, а пуще всего – быстрота его поразила, с какой работали давешние мужики, сила грибошная, с которой выперли из-под земли опрятные малые домики, пустошь не то чтобы обжившие, но чрезмерным образом перелопатившие. И стало Еремку с того дня тянуть обратно на знакомую дорогу, начал он себе выдумывать дела да заботы, чтобы почти каждый день – ну кроме воскресения да великих праздников – мимо той слободки прочапать, вокруг ненароком поглядеть да и приметить какую вещь странновыпертую, необычностью отдающую. Соблазн ли то был – нет, ведь не делал он ничего, на рожон, как приказано, не лез, а смотрел только, правда, неотрывно смотрел. Вот еще что понять не мог Еремка – как тянули эти люди земную лямку допрежь нового указа царского, как жили под страхом жестокого гнева государева, как дерзнули поперек монаршей воли пойти, как осмелились в скверне нецерковной пребывать без молитвы и исповеди, и детей зачинать, самого Господа Бога не боясь, во всем Ему переча словом и делом.