Прищурившись, я наблюдаю за тем, как по широкой лестнице семенит самая нелепая тетка, которую только можно вообразить. Жидкие волосенки, собранные на затылке в пучок, украшает облысевшее павлинье перо. Длинная юбка, до того как ее выкинули на помойку, должно быть, принадлежала танцовщице фламенко. А сейчас драный подол подметает мраморные ступени, былая роскошь которых странно сочетается с образом этой городской сумасшедшей – последней здешней хозяйки. Впервые за долгое время мне хочется рисовать.
– Я журналистка! – говорю я, вспомнив о том, какое поистине магическое действие производит эта фраза. – Пишу статью о вашем доме. Здесь есть кто-нибудь еще?
Тетка подбоченивается, уперев в бока сухие кулачки.
– А я чем тебе нехороша? Я тут всех знаю. Кольку вон…
– Что еще за Колька? – я напрягаю зрение в попытке пересчитать квартиры первого этажа за ее спиной. Кажется, две – обе напротив лестницы, вероятно, раньше здесь жила прислуга.
– Колька-хозяин.
Тут мне становится не по себе. Так по-свойски, Колькой, она называет давно и основательно покойного обер-прокурора Правящего сената Николая Апостола?..
– Выходит, в доме остались только вы и он? Больше никого?
– Померли все, – отвечает она с непонятной гордостью.
– А Женя? Евгения Лейбниц?
– Женя, Женя… – бормочет женщина, поджимая ярко-морковные губы. – Не было таких никогда…
– Она приезжала ненадолго. Ее отец здесь повесился.
– А! – восклицает она. – Та, с зелеными волосами! Пугало огородное, просто жуть.
Вот кто бы говорил, думаю я, а она извлекает откуда-то из-под фиолетовой кофты пачку сигарет, театрально закуривает, стряхивает пепел на лестницу и растирает его подошвой тапка.
– С сердцем у нее плохо стало. Этот, как его… Порок! Потому что нечего было по ночам к Кольке шляться, не любит он этого.
Если бы здесь был Герман, мы обменялись бы насмешливыми взглядами. Но его нет, и желудок скручивает страхом. Скудный свет, падающий сквозь единственное пыльное окно, превращает старуху в персонажа театра ужасов «Гран-Гиньоль». Кажется, она вот-вот выхватит из-за пазухи гротескно-огромный тесак и исполнит с ним макабричное фламенко прямо на ступенях обер-прокурорского дома самоубийц.
– Так Евгения умерла? – уточняю я дрожащим голосом.
Ведьма выпускает дым через кровавый разрез рта, поворачивается ко мне спиной и вдруг выкидывает вперед руку с насаженной на указательный палец головой резинового пупса.
– Умерла, – пищит она кукольным голоском. – Опочила, упокоилась, приказала долго жить. Аидочка утром пришла, хвать – а девочка уже вся холодная. Апостол забрал ее себе.
Волосы резинового пупса раскрашены черным фломастером. Круглые щеки размалеваны им же на манер бакенбардов.
Лестница мягко покачивается у меня перед глазами. Я удерживаюсь на ногах только благодаря тому, что намертво вцепилась в перила.
– Покажите мне знаки.
– Дались же вам всем эти знаки! – фыркает она презрительно. – Чушь собачья.
Голова пупса утопает в складках юбки, когда Аидочка подхватывает ее обеими руками и ковыляет на второй этаж. Павлинье перо мотается из стороны в сторону у меня перед носом.
Гер-ман, вбиваю я в каждую ступень, Гер-ман, Гер-ман, Гер-ман – и изо всех сил представляю его рядом, просто чтобы не свихнуться от страха. Сжимаю ладонь и чувствую его руку в своей руке.
Из-за приоткрытой двери одной из квартир бубнит телевизор, но Аидочка толкает другую. Сама не входит – так и топчется на пороге, жамкая подол своей юбки.
– Ну ступай, – говорит она ласково. – Ступай, я тебя здесь подожду.
Я делаю шаг внутрь и задыхаюсь от невыносимой тоски сопричастности.
Вощеный ситец на ощупь напоминает человеческую кожу – такой же гладкий, податливый, теплый. Мой мальчик, как ты страдал… Как кричал этими рейсте, чернилами изливал свою боль, твоим криком пропитаны стены, и он все еще сочится сквозь содранный пластик. Ты сделал это нарочно. Отомстил убийцам и их потомкам, и потомкам потомков. Любимые романсы Домового не смолкнут, даже если его родовое гнездо сравняют с землей, верно? В этом месте не выживет никто. Ты проклял его, Стива – так крепко, как мог суметь только министерий.
Я не вижу, но могу проследить движения твоей руки, а вместе с ними – ход твоих мыслей. Ты вернулся в разоренный дом. Увидел осколки посуды, обломки мебели, картины, истыканные штыками, растерзанные перины. До рассвета бился раненым зверем, позабыв о том, что можешь истечь кровью, выл и катался по полу, а с первыми лучами солнца взялся за перо. Никогда в жизни тебе не было настолько тяжело с ним совладать – не твоя рука водила им, а оно владело тобою. Эти сочетания мне незнакомы, но они – долгая дорога к безумию, которое оканчивается смертью. Мне не нужно идти в другие комнаты, чтобы понять – ты побывал в каждой. Тут еще что-то зачеркнуто. Хотел спалить дом? И сам сгореть вместе с ним… Но не смог. Испугался. Небытия испугался, вечной темноты. Передумал… Предпочел исчезнуть – и тут тебе помогла еще одна формула. Пирамида знаков, никакой логики – Двери, Огонь, перевернутый Огонь, Чтение, Боль, еще Боль.
Ох, как дрожали руки…