Каждый раз, когда Акира слушал эту историю из жизни маленькой Хацуэ, ему рисовалось, как О-Йо – обычно такая стойкая, – укрывшись ото всех, в одиночестве переживает свое горе. Нынче она, похоже, окончательно оставила всякие мысли о себе и жила только дочерью, жертвуя ради нее всем, хотя, как вспоминалось Акире, несколько лет назад, когда он, будучи подростком, проводил в деревне очередное лето, по округе ходили слухи определенного рода об О-Йо и некоем студенте-юристе: тот якобы выбрался в деревню, чтобы заниматься, поселился в гостинице весной, но и после наступления зимы возвращаться в столицу не спешил. Пересуды эти даже стали темой разговоров приезжих дачников. Однако то, что в истории О-Йо имелся такой эпизод, такое короткое проявление душевной слабости, в представлении Акиры лишь добавляло ее образу бо́льшую цельность и полноту.
Пока Акира с отсутствующим видом предавался подобным размышлениям, Санаэ возле него убивала время: обрывала травинки, до которых могла дотянуться, и гладила ими себя по щиколоткам. На закате, проведя таким образом в компании друг друга два-три часа, они шли обратно в деревню – всегда порознь.
Шагая меж шелковичных полей, Акира нередко встречал по дороге полицейского на велосипеде. Молодой офицер патрулировал несколько ближайших деревень и пользовался искренней любовью местных жителей. Акира всегда приветственно кивал ему. Как-то выяснилось, что этот милый молодой человек, с которым они встречались на полевой меже, – один из горячих поклонников и претендентов на руку девушки, расстававшейся с Акирой на краю того же поля. И с того времени Акира стал относиться к молодому офицеру с особенным, еще более теплым чувством.
Однажды утром, собираясь встать с постели, Наоко неожиданно зашлась в сильнейшем кашле, почувствовала, как выходит какая-то странная мокрота, а затем увидела, что та ярко-красного цвета.
Не паникуя, Наоко собственными силами разобралась со следами крови, поднялась, как обычно, и никому рассказывать о случившемся не стала. За весь день ничего странного с ней больше не произошло. Но когда вечером Наоко увидела вернувшегося со службы мужа – по обыкновению совершенно умиротворенного, – ей вдруг захотелось нарушить его покой, и, оставшись с ним наедине, она тихонько призналась, что утром харкала кровью.
– Только не волнуйся. Больше ведь ничего не было? Значит, все не так страшно, – пробормотал Кэйскэ, но при этом сильно побледнел, одним своим видом вызывая жалость.
Наоко специально не стала отвечать и лишь наградила мужа долгим пристальным взглядом. Из-за чего слова, которые он только что произнес, повисли в воздухе пустой отговоркой.
Встретив взгляд Наоко, муж отвернул от нее лицо и больше бессмысленных слов утешения не произносил.
На следующий день Кэйскэ поведал о болезни Наоко матери – опустил он лишь эпизод с кровохарканьем – и спросил совета: не лучше ли будет Наоко на время сменить обстановку? А затем добавил, что Наоко с его предложением согласна. Мать даже не пыталась скрыть от сына радость, охватившую ее при мысли о том, что можно будет на время расстаться с невесткой, заметно тяготившейся их обществом, и зажить, как прежде, вдвоем, – все читалось у нее на лице. Но она была женщиной старой закалки и не могла допустить, чтобы они, не заботясь о чужом мнении, отправили куда-то заболевшую невестку совершенно одну. Однако осмотревший Наоко врач смог в конце концов ее переубедить. Местом временного пребывания Наоко – по совету того же врача и желанию самой больной – выбрали один высокогорный санаторий, расположенный у подножия Яцугатакэ в Синсю.
Серым, пасмурным утром Наоко в сопровождении мужа и свекрови села в поезд, следующий по линии Тюо[79].
В лечебный санаторий у подножия гор прибыли во второй половине дня. Кэйскэ с матерью проследили за тем, как Наоко, новую пациентку заведения, разместили в палате на втором этаже одного из корпусов, и тут же, еще до наступления сумерек, пустились в обратный путь. Провожая свекровь, которая все время пребывания в санатории ходила сгорбившись, словно чего-то опасалась, и своего робкого мужа, не посмевшего в присутствии матери сказать собственной жене ни слова, Наоко ощущала, что не может принять жест пожилой женщины, специально поехавшей вместе с сыном провожать невестку, за искреннюю заботу. Казалось, та не столько пеклась о заболевшей, сколько переживала за сына, ведь, отправь она Кэйскэ вдвоем с хворой супругой, ему было бы намного тяжелее с ней расстаться. Что же до самой Наоко, то ее куда больше печалил тот факт, что нынче даже такие вещи поневоле вызывают у нее подозрение, нежели перспектива остаться в этом горном санатории одной.