С того дня Урия стал другим. Он старался незаметно затеряться среди рыночных прилавков, просочиться между покупателями, понемногу приучился воровать. Он вертелся в толпе, точно шпион, вооружившись ножом, вспарывая мешки с зерном или надрезая туники женщин. Увечный глаз он прикрыл повязкой, другой же блистал злобой, пронзая каждого, кто попадался на пути. Никому не удавалось увернуться от его ярости, от его отчаянной жажды крушить.
Теперь ему не было дела до оскорблений, которые бросали в сторону его матери. Ему стало все равно, какой профессией она занимается. Даже наоборот: теперь он прикрывался ее позором как стягом, это было еще одним доказательством того, что ему все дозволено.
Каждый раз, когда ему случалось испортить урожай, поджечь лавку, угрожать кому-то, он поднимал глаза к небу, взывая к Богу, и кричал: «Ну, что ты мне сделаешь? Отчего ты меня не накажешь? Покажись Урии, выходи, обрушь на меня свою ярость!»
Но чем больше он бахвалился, тем больше Господь запирался и молчал, непокорный, недоступный, не принимающий вызов, несмотря на чинимое Урией зло.
Урия недоумевал. Почему Господь медлит обрушить на него свой гнев? Почему не призывает армию карающих ангелов, дабы они пронзили его мечами? Почему не сердится на него?
И продолжал громить все подряд. С каждым разом он заходил все дальше и дальше. Давая выход своему отчаянию.
Он, кто всегда выступал в роли жертвы, вдруг оказался в стане палачей.
Его судили. Когда ловили с поличным, он не выказывал ни малейшего раскаяния. Его отпускали лишь потому, что он до сих пор не отметил бар-мицву и официально не вступил в мир взрослых.
Мать уговаривала его: «Прекрати это, сын, а иначе у меня разорвется сердце. Не такую судьбу я тебе прочила. И хотя для меня уже все потеряно, я уповаю на то, что тебе еще удастся спастись».
Подобные речи лишь разжигали его злость. Какое будущее могла прочить ему такая мать? Он был изгоем, уродом. Разве она не понимала, что его судьба была предначертана еще до рождения?
И он осыпал мать оскорблениями. В лицо называл ее шлюхой. Корил за то, что она одинока. Он говорил: «Мой отец правильно поступил, бросив тебя. Я тоже не хотел бы иметь сына от такой женщины, как ты».
Он не ночевал дома. Бродил с сомнительными людишками, шлялся по кабакам. Ему еще не исполнилось и тринадцати, когда он впервые познал женщину. Она сама обольстила его, увидев деньги. «Иди ко мне», — сказала она и взяла его, точно он уже давно был мужчиной.
Так продолжалось четыре года. Урия испробовал все, ничего не отдавая взамен. Он грабил и спускал награбленное. Он разбогател и стал совсем отчаянным.
Он больше не разговаривал с Богом, не пытался вызвать в нем злобу, не бросал ему обвинений. Держал его на расстоянии, избегая даже упоминания его, надеясь, что его вовсе не существует.
Когда же спускалась ночная мгла, он оплакивал его.
Однажды к нему подошли и сказали: «Поспеши, твоя мать умирает».
Ей нужен был врач — или хоть кто-то, кто мог бы помочь. Но из еврейских лекарей никто не хотел посещать публичный дом. Это считалось святотатством. Там было нечисто.
Урия поспешил к матери и нашел ее на постели, без сил.
Она была такой слабой. Прежде Эдна всегда красилась, и теперь, без макияжа, он едва узнал ее.
Она казалась маленькой девочкой. Глаза, не подчеркнутые черной краской, были совсем чистыми, без синяков и морщин. Естественного цвета губы казались такими нежными, непорочными.
Боль и удивление пронзили его. Сколько же ей было лет?
Он понял, что не знал и никогда не спрашивал ее об этом. Лишь теперь ему показалось, будто он увидел ее настоящей. Такой беспомощной. Такой кроткой.
Комната, отделанная в красных тонах и застеленная красными покрывалами, чтобы разжечь пыл посетителей, теперь была затемнена. В ней больше не витали ароматы киновари и масел, которыми мастера наполняли склянки для духов. Не слышался ни озорной смех, ни стоны, ни музыка флейтистов, развлекающих гостей.
Это был не тот мир, к которому он привык ребенком, в этом мире читалась уязвимость, ранимость, боль. Здесь не было места пошлому смеху, вульгарным представлениям за деньги клиентов. Мир дома терпимости проступал таким, каков он есть. Единственным, хоть и неподходящим, кровом для одиноких женщин.
Он склонился над матерью. Она едва дышала. Она хотела, чтобы он пришел, — проститься. «Я хочу благословить тебя, сын, — чуть слышно прошептала она, — я не могу оставить тебя вот так».
И вот, впервые за много лет, он услышал его.
Бога всех матерей, который взорвался криком в его груди. Захлестнув его волнами любви. И боли.
Нежданно и негаданно, Вседержитель явил себя.
Урия ясно увидел его. Он был в этой юной матери, которая красила глаза, чтобы казаться старше. Он был в ее подругах по несчастью, таких же девочках, как она, которых называли нечистыми лишь потому, что они не умели скрывать свои страхи. Господь был в этом месте, от которого держались в стороне доктора, дабы не запачкать свое имя. Он был в развороченных постелях. В обреченных взглядах тех, кто старше. В размазанном макияже.