Убираю руки и отступаю. На миг вспыхивает мысль — уложить ее в кровать силой и… ну, и что дальше? Я не могу. Если не чувствую отклика, такие приставания мне кажутся унизительными и противоестественными. А может, она только такого и ждет? Может быть, тогда я перестану казаться ей слишком нежным? Ну, уж нет. Пусть лучше называет меня слабаком или слюнтяем. И пускай ждет кого другого, грубого и бесцеремонного мужика. Какой есть, такой есть, не собираюсь изображать мужлана.
— Я люблю тебя, — пытаюсь вглядеться в ее опущенные глаза.
— Я знаю.
— А ты меня?
Она медлит.
— Пожалуйста, скажи мне правду. Хоть такой малости я заслуживаю?
— Хорошо… да, мне казалось, что люблю тебя, но теперь я в этом не уверена. — Слава Богу, она больше не притворяется. — Матис, по-настоящему я тебе отвечу, когда вернусь из Москвы. Мне нужно время, чтобы разобраться в своих чувствах. Понимаешь меня?
— Понимаю, — киваю головой и повторяю про себя — «нужно время, чтобы разобраться в своих чувствах». Очень вежливо отшила.
— Но мы ведь останемся друзьями? И будем писать друг другу, правда? — Сульмифь фальшиво улыбается, что становится просто невыносимо.
— Будем писать.
— Хорошо… а теперь я пойду. Ладно?
Молча киваю головой.
— Ты ведь не обиделся?
— Нет. Разве есть на что?
Незадолго до Нового года наша бригада заканчивает работу в новом изоляторе Детской больницы. Приезжает начальство, среди них Гольдман. Думал, за махинации с красками его посадили, но, смотри-ка, ничего подобного! Выглядит еще упитаннее — щеки лоснятся, презрительно-оценивающий взгляд скользит вверх-вниз по потолку, стенам, полу.
— Всегда можно сделать лучше, — сощурив глаза, пытается разглядеть, покрашена ли стена за радиатором центрального отопления.
Так и хочется крикнуть, что ты несешь, мартышка. Сам попробуй сделать на отлично за три недели то, что обычно делается за полтора месяца.
— Мне казалось, чекисты его в тюрягу загребли, — шепчу стоящему рядом Грантыню.
— Чего захотел. Еврея швыряй, как хочешь, он все равно на все четыре приземлится. Разве не знаешь, что они все из одной шарашки?
— Ты так думаешь?
— А ты сомневаешься?
Правильное понимание политики — это мое слабое место. Замечаю, что под красный флаг русских тянутся многие. В любом народе есть аутсайдеры, но что же их гонит в эту задницу — страх, убежденность? Если из страха — я еще могу понять, но, если по убеждениям, тогда просто крышка. Не мозги, а мякина.
После скучного осмотра помещений и кучи опрокинутых стаканчиков водки, которые униженно, но ловко подают бригадир Калныньш и комсомолец Гауза, большая комиссия принимает решение оценить нашу работу на хорошо. Начальники подписывают бумаги и отваливают. Мы облегченно вздыхаем и направляемся в комнату, где уже заготовили угощение для себя. У врачей выклянчили несколько бутылок спирта. Сливаем все в огромную — екатерининскую — бутыль и разводим водой. Штукатур Бондаре вносит небольшую елочку и ставит в пустое ведро.
— Ну, думаю, как-то так, — он отходит и оценивает, не криво ли стоит.
— Ах, елочка, ax, елочка, стоишь довольно прямо, — запевает Акментыньш, кое-кто начинает смеяться.
После первых выпитых стаканчиков настроение становится более расслабленным. Некоторые семейные расходятся, но более молодая и, как выражается Гауза, прогрессивная часть общества остается до конца. Я понемногу погружаюсь в сладко-горькие воспоминания о Суламифи и едва не пускаю слезу.
— Чего грустим? — рядом садится кафельщик Квятковский.
— Не грущу я. Немного захмелел.
— Сейчас начнется потеха.
— Где?
— Смотри туда! — он указывает в противоположный угол комнаты, где Гауза сидит с малярами-альфрейщиками[37] Ниживитсом и Аболиньшем. Пока Аболиньш не переставая подливает в стаканчикГаузы, Ни- живитс что-то втюхивает комсомольцу и дружески хлопает по плечу.
— Имей я право слова, я б тебя сразу в кандидаты взял, — бормочет Гауза. — Ты — человек, Сашиньш. Ты — единственный, кто меня понимает.
— Я тоже понимаю, — добавляет Аболиньш и снова наливает спирта.
— Правильно, и ты тоже, — Гауза делает неопределенный жест в воздухе. — Нет, я могу. Я завтра пойду и обо всем договорюсь… и вас обоих в один момент примут в комсомол. Да, я могу. Они ко мне прислушаются! Завтра…
Еще несколько глотков и голова комсомольца начинает заваливаться, а глаза слипаться. Когда Гауза перестает подавать признаки жизни, маляры принимаются за работу. Аболиньш отстегивает манишку комсомольца, а Ниживитс тонкой кисточкой рисует портрет Сталина на его голом животе. Издали кажется, что это та самая несчастная свинцовая краска. Ниживитс считает, что Сталина будет недостаточно, он подыскивает еще более тонкую кисточку и выписывает на лбу Га- узы — КОМСОМОЛЕЦ. Аболиньш, склонив голову, осматривает надпись и хмуро изрекает: — Нужно было красным.
Выглядит забавно… нет, скорее жалко. Как он эту ядовитую краску смоет? Если вообще смоет…