Сказки Попугая — самые первые сказки, которые он услышал, но вместо удивления и наслаждения они утомляли его своей нескончаемостью, и он тревожился в душе, что и сам, как этот Попугай, научившись, наконец, разговаривать, станет говорить безудержно и одни глупости, ибо назидательность Попугая казалась ему не чем другим, как глупостью, ведь он в этой назидательности ничего еще не понимал. И он еще больше боялся того времени, когда у него освободится язык для речи…

Но в один из вечеров, когда бабушка заставляла его слушать (ей казалось, что говорит она благородным литературным языком и что это будет для внука хорошей школой), а он все пытался встать и походить по двору, пришла робко соседка и обратилась за чем-то к бабушке, назвав ее тутамулло[4], и бабушка встала с улыбкой, чтобы принять гостью. А он, пока женщины разговаривали, все думал, почему же так назвали бабушку и она ничуть не обиделась, наоборот… Значит, она и есть тот самый ученый попугай, который рассказывает свои истории, а он… он может смело начать говорить и никогда не станет болтливым…

Эта догадка так обрадовала его, принесла такое облегчение, уняла страх, что, возможно, и заставила его наконец заговорить, и первое, что он сказал внятно, было обращение к бабушке:

— Ты тути[5], — лукавое и непосредственное.

Бабушка от удивления и восторга ничего вначале не поняла и стала поправлять его нетерпеливо и властно:

— Тута… Скажи: тутажон, — но вот ее осенило, она рассердилась, потом засмеялась над милой игрой слов, позвала мать, чтобы этими первыми словами внука лишний раз подчеркнуть свою правоту.

Мать прибежала, радостная и испуганная. Вот видишь, к какой неразберихе приводит, когда в доме говорят на двух языках: ее назвали попугаем, но затем бабушка смирилась, ибо мать смеялась и целовала его.

— Ладно, называй меня как хочешь, только не молчи, — разрешила ему бабушка от доброты душевной, и день этот был для него еще одним освобождением — ему не запрещалось теперь самому ходить по двору.

Двор он уже успел рассмотреть, когда в те редкие часы после вечерней прохлады его выносили сюда и сажали на старую кровать, стоящую на остывающих плитах.

Кровать эта стояла тут всегда; в любую минуту, когда отодвигали шторы на окнах, он видел ее возле кадки с олеандром. Днем она нагревалась и поскрипывала ржавыми пружинами на солнце, вечером медленно остывала, на нее лил дождь; и снег, прежде чем покрыть остальную часть двора — закопанные в теплую землю кусты виноградника, кусты роз, навес, из-под которого, раскачиваясь сами собой, хватали снег на лету качели брата, — засыпал эту кровать, и было очень жаль ее.

В самом деле, почему никто не покроет ее в холода старым ковриком, кровать, на которой, по рассказам бабушки, родился, рос, состарился и умер его дед. А ведь он любил говорить во сне, может, он делился чем-то с кроватью, которая видела, как он родился, бабушке же просто казалось, что это он сам с собой, сонный…

И вот, когда его заставляли по вечерам сидеть на этой кровати, он напряженно вслушивался, желая выведать у кровати какую-нибудь тайну деда. Дед умер раньше, чем он родился, и поэтому должен же он что-то сообщить внуку важное, настолько важное, что не мог он передать это через бабушку или через маму, а нашептал кровати, что стоит тут, во дворе, всегда.

И тогда он особенно трогательно относился к своей люльке, просил, когда его отвязывали, а люльку оставляли пустой, чтобы накрывали ее заботливо занавесками, не то она рассердится и выдаст какую-нибудь его тайну, скажем, недовольство бабушкой или мамой, когда они долго держат его привязанным, или его зависть к брату за то, что ему разрешалось бегать по двору и залезать на крышу. Пусть все думают, что он усвоил уроки бабушки — она наказывала ему быть терпеливым, не завистливым, добрым и не жадным до еды.

Рядом с кроватью во дворе стоял в кадке куст олеандра, всегда зеленый и пыльный. Пчелы садились и рылись в его розовых цветах, а улетая, отряхивали крылышки, и над кроватью долго висело розовое облачко пыли.

Этот куст, старый и много проживший, единственный, кто всегда закрывал кровать своими редкими ветвями с узкими твердыми листьями, на них день и ночь блестели капли влаги. Куст уже не пил и не ел, пресыщенный, но продолжал цвести из одного лишь чувства долга, и в этом ему помогало воспоминание, что жило внутри его стеблей коричневыми кольцами.

Перейти на страницу:

Похожие книги