— Служба такая была, — неохотно оправдывается Прокоп; он уже не рад, что заикнулся о том случае. — И время такое… Да и ты-то хороша… беззащитная: дули тычет, подбородок трясется, аж посинела вся. Того и гляди, как тигра, в глотку вцепится. Иной бы таких чертей отвалил, что навек зареклась бы дули давать.
— Ну, ты-то в долгу не остался, — отзывается Ганна, и Прокопу слышно, как она, прикрыв каморку, щелкает засовом. — Как вспомню, так и сейчас аж дрожу вся.
— Ничего, подрожишь и перестанешь. Одной так было, и ничего, сто лет жила. Меня тогда ты, может, тоже того… задела за живое.
— Тебя? Это как же? — Ганна вышла на порог, стала в дверях.
— А, не будем ворошить.
— А все же?
— Ты, должно, думаешь и сейчас, что за чарку Прокопа можно было купить. А у меня своя амбиция. Ну, скажи вот, к примеру, кому я продался? Хоть раз, ну?
— Кто тебя знает, — отвечает Ганна уклончиво. — Дело-то темное…
«Это она нарочно, — соображает Прокоп. — Мстит, ведьма рябая. Не иначе».
К кривоногому замызганному стульчику Ганна подсовывает тазик, из кошелки, стоящей в углу сеней, выбирает гичку — листья свеклы, складывает стебель к стеблю.
— Носишься ты со своей амбицией — извиняй на слове — как дурень со ступой. А я так понимаю: раз уж среди людей живешь — так и обходись с ними по-людски. Не считай, что ты намного умнее других.
Ганна положила на стульчик пук гички и стала крошить, ссыпая крошево в тазик — готовила на завтра поросятам.
— И не плюй в колодец: может, еще сгодится воды напиться.
— Говори, говори, — буркнул Прокоп. — Говорила наша покойница до самой смерти, да все черт знает что! Так и ты. Если уж хочешь знать, так я собаке только и доверяю. А больше никому. Человек, он корысть любит. А собака что? Хитрости в ней как у дитяти малого. Все сверху. Прижала уши — значит, укусить хочет. А наш брат… На языке одно, а на уме другое. Ты вот знаешь, кто Черта убил, а темнишь.
Ганна промолчала, и непонятно было, то ли она не желала повторять то, что уже высказала Прокопу, то ли в самом деле ей было кое-что известно, но она не желала говорить. Ее руки с мослаковатыми заскорузлыми пальцами и взбухшими венами привычно и споро крошили гичку, одним взмахом ножа сбрасывали крошево в тазик.
— Ну, и за что убили-то? — продолжал Прокоп. — Ну, правда, был шкодлив немного. Ну так приди ко мне: так, мол, и так… Верну тебе ту паршивую курку…
— Как же, вернешь! Держи карман шире. Выматюкаешь под первый номер да еще собак напустишь.
Очень неудобный собеседник эта Ганна: нет того, чтоб поддержать душевный разговор. Чуткости в ней как у той лошади — иго-го! — и пошла напрямик!
— Ладно, от мата никто еще не помирал. А Черта угробили. Но я все равно разведаю, чья это работа. А уж тогда… Тогда берегись!
— Хату спалишь?
— Там уж я соображу что. Думаешь, все, обломали Прокопа? А дудки!
— Пустое балакаешь, — спокойно заметила Ганна. — Теперь на тебя бы-ыстро управу найдут. На пенсию скоро пора, а ты все еще, как петушок молоденький, прыгаешь да наскакиваешь…
Покончив с гичкой, хозяйка ушла в сарай доить корову, а Прокоп все не уходил, сидел на пороге, глядел через огород в поле, курил, размышлял.
Степь медленно погружалась в лиловатую полумглу, засыпала, убаюканная колыбельными напевами: настырно тыркали сверчки, тонко вызванивали цикады, словно махонькие пружинки часиков скручивались и раскручивались в монотонном усыпляющем ритме. Унылый незатейливый мотив плыл над степью, перемигивались звезды-одиночки, точно стряхивали на землю дремотную тысячелетнюю грусть. В сарае, где Ганна доила корову, все реже урчала певучая упругая струйка молока. Она уже не вызванивала по дну и стенкам цибарки, как вначале, а вспарывала пену, и звук выходил такой, будто вспарывали подушку. Рослые мальвы возле хаты, похожие на ночные телевышки с красными огнями, стыли в вечернем безветрии. Откуда-то заявился Ангел, мокрый от росы, обнюхал сидевшего на пороге хозяина и отдельно торбочку, в которой Прокоп брал с собой еду в поле, — она пахла хлебом и салом, — вильнул хвостом и убежал снова.
Прокоп сидел, курил, думал. Взять у Ганны лопату да закопать, как только стемнеет? Чтоб не видели… И памятник поставить какой-нибудь. А что? Не заслужил разве? Поставить, скажем, крест. Дед Пасечник непременно обмочится, как узнает, что Черту крест сооружен.