Любил Прокоп эти предвечерние часы в поле. Сидишь на коне, свесив ноги на сторону, Гнедко натягивает поводки, тянется к траве. В лощине по ржавому болотцу расхаживает аист, где-то посвистывают перепела, стрекочут сороки возле прошлогоднего скирда соломы. Садится солнце за дальними холмами, по дороге уже пылит стадо, направляясь в село, и, хотя до шляху далеко, слышно, как покрикивают и переговариваются пастухи. Любил Прокоп поле или просто привык к нему за долгие годы своей собачьей (а как же еще иначе ее назвать?) службы объездчика — трудно сказать. Поле всегда влекло его к себе, особенно весной, когда оно еще в ноздреватых, старых и надоевших за зиму снегах лежит — в воздухе, в морозной мартовской голубизне уже тянет запахом пробившихся на взлобках озимей, мокрой полыни, и чуется чистый томный дух набрякших вишневых почек и оттаявшей древесной коры… Станет вот так Прокоп на холме, а поле просматривается далеко окрест — видна и мышкующая в долинке лиса, и дальний, из соседнего села, воз с соломой, садится солнце и полымем блестит подтаявший лед на полевом озерке, и в оглушающей тишине слышно, как слегка шуршит смерзающийся на ночь снег, шуршат черные с чахлой озимью проплешины, слышно, как морозец схватывает и санный след, заполнившийся талой водой, и набухшие влагой отпечатки кованых копыт, и как потрескивает в зернистых осевших сугробах. Степной вольный ветер чуть насвистывает на стволах ружья знакомую песню, лучше которой нет на свете, и чудится в вечерней синеве приглушенный расстоянием крик перелетных птиц, явственно слышится шорох проталин, доносится далекий лай, вот уже и первая звезда проклюнулась, а за спиной этот тягучий, ни с чем не сравнимый наигрыш на ружейных стволах… В такие минуты, мнилось Прокопу, человек, глядя на снежно-пятнистое поле, уже забродившее скрытыми под грязным снегом соками, может разом охватить все сущее и себя увидеть в нем, свое место узреть, жизнь свою постигнуть, охватить ее всю просветленным внутренним взором, постигнуть смысл ее тайный, и на душе тогда и тревожно, и радостно, и грустно.
Он был по натуре бродягой, этот неуживчивый скандальный объездчик, прозванный Шалавой и Баламутом. Ему не сиделось дома, он испытывал постоянное и ничем не объяснимое отвращение ко всякой домашней работе, и, если и делал что-либо, то только со скрежетом зубовным, кое-как, лишь бы с рук сбыть. Как только начинался охотничий сезон, Прокоп целыми днями, сутками не бывал дома. Его тянуло в степь, тянуло бродить с ружьем или куда-то ехать верхом на своем Гнедке, тянуло так, как тянет пьяницу к рюмке. И порой этот пятидесятисемилетний мужик, точно мальчишка, втихомолку мечтал о том, что хорошо бы вот так на Гнедке ехать день и ночь, увидеть чужие села, посмотреть, как в иных местах люди живут, ехать все дальше и дальше… Иногда он всерьез размышлял о том, что хорошо бы податься куда-нибудь в тайгу, стать егерем или заняться охотничьим промыслом. И если по какой-либо причине ему не удавалось выбраться в поле два-три дня, он тосковал. Тосковал по степному простору, по далям степным, тоска была неутолимая, постоянная, живущая, должно, в самой крови.
…Шелестит кукуруза, вяло, тихо, словно засыпая. Прокоп ждет. Не может быть, чтобы сегодня кто-нибудь из рискнул поживиться… И до слуха его наконец доносится еле уловимый привычный шумок; кто-то, похоже, пробирается через кукурузное поле. Ага, так и есть: вон две вязанки колышутся среди зеленого моря. Расчет оказался точным. Прокоп прикидывает расстояние, спускается в балку и пускает коня рысью. Затем по впадине въезжает в кукурузу, прислушивается, чтоб сориентироваться, разворачивает Гнедка и двигается навстречу тем, что с вязанками. Перехитрить вздумали объездчика? Как бы не так!
Наконец его заметили. Вязанки остановились, кто-то ахнул, и тут же одна из них исчезает, и Прокоп видит, как баба торопливо выдергивает из вороха соломы веревку и опрометью, выставив руки, точно слепая, бросается в кукурузу. Сейчас начнется самое занятное: охота. Прокоп будет носиться по полю, а бабы — прятаться и убегать, где пригнувшись, где на четвереньках, а где и ползком. Потеха!
Однако на этот раз все получилось иначе. Прокоп упустил момент, когда нужно было сразу же скакать за беглянкой, упустил потому, что вторая вязанка, постояв на месте, двинулась прямо на объездчика. Это уже игра не по правилам. Любопытно!
Через несколько минут на просеку выходит, согнувшись под тяжестью ноши, Ганна. Она сбрасывает солому наземь, платком вытирает потный лоб — рыжая, растрепанная, некрасивая.
Прокоп подъезжает вплотную.
— Ну? — щурит кошачьи глаза и катает желваки, хотя злобы в нем нет — просто это привычка. — Попалась?
Ганна все еще вытирает порозовевшее, в крупных веснушках лицо, тяжело дышит. Видел Прокоп всякое: взгляды заискивающие, молящие, испуганные, видел посеревшие от страха щеки, трясущиеся губы, видел слезы, слушал угрозы. А эта молчит, сопит только.
— Ну, чего стала?! — вдруг свирепеет Прокоп. — Неси назад!