— Чего стал? Проходи, пе бойся! — Годос Дымшакова вернул Константина к яви. — У Гневышевых собак сроду не водилось!
Егор толкнул ногой калитку, Константин несмело пересек чисто подметенный двор, но, очутившись в полумгле сеней, вдруг заволновался до дрожи в руках. Он смотрел на жидкие пятна света, растекавшиеся по обледенелым балясинкам крыльца, и не двигался.
— Да что с тобой нынче, парторг? — опять напомнил о себе Дымшаков. — Чего ты все отстаешь?
Изба обдала их теплом и светом, и, едва переступив порог, Егор громко возвестил:
— Вот, Авдотья Никифоровна, привел тебе квартиранта. Мужик смирный, водку не пьет, табачишком только балуется, а на девок и баб не заглядывается…
— Так то ангел, а не мужик! — Гневышева стояла у печки и скупо улыбалась. — Как такого принять? Его и посадить и положить негде… А божницу мы давно убрали!
— Но все ж доброго ангела нам в Черемшанке иметь надо, а то больно черти одолевают! — довольно похохатывал Дымшаков. — Понимаешь, жалко стало мужика — спит три недели в правлении на диване, ест всухомятку…
— Проходите, будьте гостями! Садитесь вон. — Женщина махнула рукой в сторону широкой дубовой лавки.
Константин сразу узнал эту лавку — здесь, на курчавом, свесившемся полушубке, лежал убитый отец, и мать, упав на колени, хватала его застывшие руки, голосила на всю избу… Константин погладил лавку рукой, но сесть не решался.
— Что, сорно там? — ревниво спросила Авдотья и взяла со стола тряпку.
— Не-ет, что вы!.. Просто так. — Константин с трудом разжал непослушные губы. — Лавку вот увидел…
— А-а. — Лицо женщины подобрело. — Она нам от старых хозяев осталась… Кольцо вон еще! Никак не соберусь вырвать его, да к нему враз и не подступишься — видно, крепко забивали, на всю жизнь!
— Какое кольцо? — спросил Константин и тут же увидел блестящее железное кольцо, ввинченное в западню подпола. Как же он мог забыть про него, ведь мать чуть ли не каждый день посылала его в подпол за картошкой, а в тревожные ночи двадцать девятого года они вместе с матерью забирались туда и до света сидели в душной, пахнувшей сухой плесенью темноте, пока отец не являлся с собрания.
Он сделал несколько робких шагов по избе, оглядываясь вокруг, но память ничего больше не возвращала из далекого детства. Здесь давно уже шла другая жизнь, другие дети вырастали под этой крышей, и он сам не понимал, о чем жалел сейчас и почему так щемяще-грустно было на сердце.
— Я его отца хорошо помню, хотя в ту пору совсем зеленый был, — как сквозь забытье, донесся до него голос Дымшакова. — Бедовая была головушка! Как станет на миру да скажет слово — у тебя мурашки по спине… Вот, мол, я весь перед вами, хотите верьте, хотите нет, но нынче надо так — отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!.. За каждым углом его стерегли, а он шел и врагам не кланялся.
Свет керосиновой лампы, висевшей над столом, ярко освещал две русые с рыжеватым отливом головы — мальчика лет четырнадцати и девочки чуть моложе брата. Дети так старательно готовили уроки, словно им не было дела и до незнакомца, стоявшего подле лавки, и до шумного, горластого конюха. Они даже не подняли глаз от учебников.
А Константину казалось, что вот так когда-то расхаживал по избе его отец — в полыхающей атласной рубахе, плисовых старательских шароварах, и под его тяжелыми шагами радостно постанывали половицы. Но голос отца был полон всегда задумчивой мечтательности, звал в неведомую вольную жизнь, открывавшуюся уже за березовой деревенской околицей, а каждое слово Дымшакова отдавало неутихающей болью.
— Настоящие коммунисты не отступали от того, на чем стояли, во что верили: на каторгу шли, в ссылку, умирали, но правду не предавали!.. А мало ли мы знаем таких, что сплошь и рядом хитрят, боятся выгоду потерять, уж они никому поперек не встанут, не скажут, что думают, даже если видят, что все хозяйство за спиной валится… — Голос конюха крепчал, накалялся страстью, странно возбуждал Константина, вызывая хмельную, жаркую волну в сердце. — И откуда такие народились? Будто все на месте — и глаза, и руки, и ноги, но ничего не желают ни видеть, ни слышать. И когда эта зараза переведется?
Теперь и дети оторвались от книг и тетрадей и завороженно следили за Дымшаковым, словно увидели его впервые. Егор выпрямился во весь рост, загораживая свет лампы, огромная тень его распласталась по стене и потолку, качалась, как вывороченное бурей могучее дерево с густой непокорной кроной.
«Какая силища в этом неуемном и неуживчивом мужике! — любуясь каждым движением Дымшакова, думал Константин. — А Коровин, вместо того чтобы опереться на эту силу, воюет с нею и собирает вокруг себя лузгиных и ему подобчых! Или он просто боится этой силы, этой правды, потому что, если она возьмет верх, он должен будет уйти сам? А пока есть анохины и лузгины, он будет жить спокойно».
— Ну так как, Авдотья Никифоровна? — останавливаясь рядом с Гневышевой, спросил Егор. — Берешь моего жильца?