Даки, против которых Октавиан вел войну, уже давно тревожили римлян и докучали им; Лукулл и Красс воевали против них и нанесли им поражение, но даки остались непокоренными. Октавиан взялся довершить то, что не успели сделать Лукулл и Красс, и, поскольку свевы если и не присоединились к дакам, то, по крайней мере, столковались с ними и переправились через Рейн, подобно тому как даки переправились через Дунай, Октавиан начал войну одновременно с двумя народами, и новости о нем поступали в Рим вместе с пленниками, которых он туда присылал.
Пленники эти предназначались для того, чтобы сражаться друг против друга на празднествах, которые Октавиан намеревался устроить по случаю своего триумфа.
Второй снедавшей меня заботой была, как уже говорилось, моя любовь к Лалаге.
За четыре года до того времени, к которому мы подошли, то есть в 720 году от основания Рима, Лалага, совсем юная в ту пору — ей было не более тринадцати лет, — внушила любовь моему другу Габинию, племяннику народного трибуна Габиния, друга Антония и, следственно, врага Цицерона. Это по поводу ее юных лет я адресовал Габинию оду «Nondum subacta ferre iugum valet».[125]
Между тем Лалага стала постарше. Лалага встретила еще четыре весны, и ей было уже семнадцать. Она поссорилась с Габинием, а я просто потерял из-за нее голову. Однажды, когда я сочинял в лесу близ моего нового владения посвященные ей стихи и оглашал все окрестности ее именем, у меня произошла малоприятная встреча с огромным волком; я не имел при себе никакого оружия для защиты, даже самого маленького ножа, и, если бы волк бросился на меня, быть мне зарезанным, вне всякого сомнения, словно барану. Но, не догадываясь о страхе, который он внушил мне, волк, видимо, ощутил страх сильнее моего, ибо с жалобным воем кинулся наутек; с тех пор у меня не было никаких сомнений в заступничестве богов.
На другой день я рассказал об этом происшествии в оде, адресованной Аристию Фуску.
Не знаю, страх ли, внушенный мне волком, тому причина, но, по-моему, это одна лучших моих од.
Я был тем сильней влюблен в Лалагу, что некая очаровательная особа, Юлия Варина, вольноотпущенница из семейства Юлиев, пренебрегала мной. В этих воспоминаниях, которым суждено увидеть свет спустя много лет после того, как ее и мои кости обратятся в прах, я называю ее настоящее имя, но в моих одах она зовется Бариной, и на Барину я нападаю, Барину осыпаю упреками.
Не знаю, по правде сказать, какое из двух чувств — ненависть или любовь — я испытывал к ней, адресуя ей следующую оду:
Прошло лето, наступила осень, а я почти не бывал ни в Тибуре, ни, тем более, в Риме, настолько был влюблен в свое новое жилище. Однако в начале страшной зимы 724–725 годов от основания Рима, я не смог устоять против настойчивых приглашений Талиарха,[127] одного из моих друзей.
Его обиталище находилось на горе Марио, откуда открывается вид на Рим и все его окрестности. Это одно из самых великолепных зрелищ, которыми мне когда-либо доводилось любоваться.
Я приехал к нему в самый суровый месяц этой суровой зимы. Он пребывал в сильной грусти, ибо был жестоко обманут в своей любви и очень серьезно воспринял измену любовницы.
И вот в разгар этих страшных холодов, желая отвлечь его от печалей, я сочинил для него следующую оду: