…Но я опять покинут… Опять покинут я… Он возвращался из Тригорского вечером, в октябре. Конь шел шагом – и Александр ехал, почти бросив поводья и прикрыв глаза… Конь хорошо знал дорогу – эту дорогу он знал. Стояла странная погода осени… Днем еще было совсем тепло, хоть, может, свежо – а к вечеру даже стало подмораживать. Оттого копыта коня бойко чвякали в глубоких лужах и хрустели стеклом на мелких, свежезамерзших. Ничего не было видно, но была видна пустота меж веток. И в лицо дул слабый ветер опустошенных пространств…
Чтоб не только адюльтер – но тревога за обиженных! – А он не глуп! – Он думал о Вульфе.
Он там был. Познал. Познаша… Говорит – ничего особенного. То есть, Вульф считает – ничего. Он понимает – в свои двадцать лет. Они нынче, молодые раньше нас начинают понимать. Ох-ти! Почему-то эта мысль ему понравилась. Он вдруг понял, что больше не ревнует. Зачем?
Он вдруг разом перестал завидовать ему. Он был там… Что ж!.. Был – так был!
Он ехал и слушал, как хрустят копыта по лужам.
Чтоб не только адюльтер – но заступничество за Пушкина! Ну, да! Он впервые улыбался своему несчастью.
Марина Мнишек любила только власть. Ей было все равно с кем… Несчастный Самозванец!
И еще какой-то каторжник… Чтоб не только адюльтер – но еще и Пушкин! Как мило!..
Он рассмеялся громко… И вздернул коня на дыбы. Конь обиделся и заржал – он был тихий конь, михайловский! И потом… мундштук сразу въехал в конские негритянские губы. Это неприятно. Жалко! Александр вновь отпустил поводья и рассмеялся. Громче… На весь лес.
Чтоб не только шашни – но еще и Пушкин! Прекрасно!
Я не могу делиться с мертвецомЛюбовницей, ему принадлежащей…Он сразу понял, что это «сцена у Фонтана «: ночь, фонтан – та самая, что долго не давалась ему. Он пропустил ее. Самозванец и Марина. В сцене нужна была поэзия, а было только размышленье… Лжедмитрий в порыве безотчетной любви решил открыться ей: Скажи… когда б не царское рожденье… То есть, любила б ты меня? Или не любила?
А Марина – ему:
Другого мне любить нельзя…
Конь и всадник…
…Встань, бедный самозванец…Не мнишь ли ты коленопрелоненьем,Как девочке, доверчивой и слабой –Тщеславное мне сердце умилить?Всадник и конь… Он уже сочинял сцену:
Любовь, любовь ревнивая, слепая,Одна любовь принудила меняВсе высказать…Самозванец понимает, что пропал, что выдал себя от любви:
Клянусь тебе, что сердца моего,Ты вымучить одна могла признанье…Он рассмеялся – потому что ощутил уже властный напор текста.
Он смеялся над собой, он изгалялся, он кричал петухом на весь лес… Он был счастлив собственным несчастьем.
Чтоб не только блуд – но еще и Пушкин!..
Царевич я. Довольно, стыдно мнеПред гордою полячкой унижаться. –Прощай навек. Игра войны кровавойСудьбы моей обширные заботыТоску любви, надеюсь, заглушат…О, как тебя я стану ненавидеть,Когда пройдет постыдной страсти жар…Не будешь ты подругою моею,Моей судьбы не разделишь со мною…Но, может быть, ты будешь сожалетьОб участи, отвергнутой тобою!..Что любовь? Это были самые счастливые минуты жизни!
А впрочем… той сцены, сочиненной им вместе с конем на пустынной – подмерзшей дороге из Тригорского, в октябре, – мы, возможно, не знаем…
Есть свидетельства, что, когда приехал домой – оказалось, что чернила в помадной банке высохли и не было карандаша под рукой… и он не смог записать сцену. Сказал себе – до завтра! – и быстро уснул. А на утро понял, что все позабыл… И записал лишь три недели спустя. И после уверял не раз – что та, первая, придуманная им на дороге, – была невыразимо прекрасней!***
Схолия
* Здесь впервые, кажется, за много времени вновь всплывает имя Раевского Александра… Пушкин опять интересуется им. Значит – та история ушла от него. Он умел так переворачивать страницы жизни и закрывать книгу, не оставляя закладок. Потому что он сейчас – в другой своей истории!.. В этом он весь…