Мать Альмы положила ему руку на лоб, не давая подняться, и говорила с ним тихим голосом, как делала в Городе душевнобольных, когда кто-нибудь кричал во сне, падал с кровати или расцарапывал себе голову до крови от страха, и она тогда садилась на стальные койки и медленно что-то говорила, и вскоре люди успокаивались, и не было нужды в ремнях, так научил ее революционно настроенный доктор.
– У меня сегодня день рождения, – сказал мальчик.
И Альмина мать поняла, что за все эти годы они ни разу не праздновали день рождения Альмы. Она ездила к бабушке с дедушкой (она все еще ездит к ним?), а когда возвращалась, был обычный день. Никакого праздника, никаких свечек или завернутых в красивую бумагу подарков. Никто в доме на Карсте не праздновал день рождения, и, если бы ее спросили, она бы не смогла назвать дату рождения своих родителей, она никогда ее не знала.
– Сегодня у меня день рождения, – повторил мальчик, будто разговаривал сам с собой.
– Когда я была маленькая, я жила в доме без дней рождений, – поведала ему она.
Он зарылся лицом в подушку, ему всего одиннадцать, и он рос в семье, где были поздравления и подарки, а теперь он один-одинешенек в доме, где не хватало мебели, книги громоздились стопками на полу вместе со счетами и крошками от печенья. Временный дом, куда люди приходили и уходили, и казалось, что одежда никогда не вынимается из чемоданов. В этот момент Альмина мать порадовалась, что дочь еще в школе.
Может быть, отсюда и берет начало их неспособность создать близкие отношения, будет думать она годы спустя, из всех этих пропущенных дней рождений. В любом случае слишком поздно что-то исправить, к тому же ее дочери никогда нет дома.
В эти дни ожиданий, когда на востоке Европы наступит конец света, Альма, если нет работы, ходит полазить по скалам в долине Валь-Розандра. Ее часто сопровождает репортер, у него тоже гибкое тело и соревновательный дух. Они подстраховывают друг друга на склоне, проворно взбираются вверх и неосторожно спускаются, раздеваются, царапая спину о кусты на скалах, едят сливовые ньокки в избушке над морем, в нем есть беспечность человека, хоть раз рисковавшего жизнью. Он рассказывает Альме о колокольнях, взятых на прицел пулеметами там, в Краине, и хоть она и понимает, что это истории из вторых рук, но он умеет присваивать такие истории, как никто. Все войны начинаются на окраине, говорил ее отец, – и много лет спустя Альма с этого начала бы материал о сегодняшнем военном конфликте, который она не собирается писать.
А Лучо не лазает по горам, он слишком поглощен делами, да и телосложение у него не подходящее: короткие конечности и могучие мышцы, которые он укрепляет при помощи гирь, спрятанных под кроватью. Когда вечером они созваниваются, Альма рассказывают какую-нибудь пустяковую подробность, он не слушает и спрашивает: «Где ты сейчас? Ты в постели? Раздеваешься для меня?» Она переводит разговор на другую тему.
Ей нравится лазить одной, потому что мозг освобождается и имеет значение только плавность движений; перенести вес на стопу, вытянуть руку и дотянуться до дальнего выступа, нельзя думать ни о чем другом, когда карабкаешься по скалам, важна только последовательность движений, ловкость восхождения. Время тоже не имеет значения: нет никакой разницы между «сейчас» и «потом». Устав, Альма садится, скрестив ноги, под склоном, опирается спиной о скалы, дает крови успокоиться и медленнее притекать к сердцу, дает мыслям снова завладеть ее телом. Она представляет себе, что там, на горизонте за горами, где сейчас танки, родился ее отец, в долине вроде этой, в русле реки.
В доме с хлевом или мельницей, во дворе, где пели песни на венгерском, идише, украинском. Ее отец в детстве гоняется за петухом, пока тот не набрасывается на него, растопырив крылья, и клюет под глаз, проделав дырку, которая останется шрамом на всю жизнь. Отсюда и единственный его страх – страх птиц. Она задумывается: собирал ли кто-нибудь из семьи травы и разбирался ли в них? Признавали ли они колдовство или религию? Легко сплетать легенды вокруг того, кто обо всем умалчивает. Люди, о которых мы ничего не знаем, вызывают в нас любопытство, игру воображения и, как следствие, восхищение. Ее отец был апатридом, который исчезал и появлялся без предупреждения, ни одного рассказа, чтобы реконструировать память, и уж тем более ни одной фотографии. Только один-единственный снимок выскользнул откуда-то во время переезда из дома на платановой аллее на Карсте.
На нем ее отец лет семи-восьми, волосы более темные, а лицо еще круглое. Вокруг несколько девочек. Он босой, а у них на ногах белые сандалии и кеды, непонятно, его босота – веление души или материнский приказ.