Сплошь и рядом день начинался походом в буфет около рынка, открывавшийся чуть не с первым трамваем.
Большинство тех, кто чуть свет спешили к этому буфету, хорошо знали друг друга. С трясущимися руками и припухшими, непромытыми глазами стояли они у прилавка, вытряхивали все карманы, платили буфетчику пять-десять рублей одной только мелочью, перемешанной с табачными крошками. Свою порцию выпивали тут же, около стойки, закусывая конфеткой или просто «мануфактурой» – вытирая рукавом мокрые, искривленные губы. Те же, что не сумели достать денег, начинали прямо в буфете торговать тем, что еще можно было продать из одежды, только-только прикрывавшей тело. Наиболее опустившиеся просили у кого-нибудь допить или собирали себе по гривеннику на утреннюю стопку, завистливыми глазами следя за пьющими.
Иногда в буфет забегали и прилично одетые люди, и Виктор Дмитриевич с печалью думал, что с этих опохмелок и начинается их постепенный путь к буфетной стойке.
Пить с похмелья было противно. От одного запаха водки уже поднималась тошнота. Он не мог поднести стакан ко рту. Он не хотел пить, но организм требовал и ждал. Одна мысль – лишь бы прошло тяжелое похмельное состояние. И он морщился, останавливал дыхание, давился, но все-таки пил.
Так начинался почти каждый его день…
Так жить – лучше умереть. Мгновенный страх в последнюю секунду, и конец.
Ну а что еще остается делать, если никак невозможно избавиться от привычки, которая все равно раньше времени загонит в гроб?
Но Виктор Дмитриевич не мог отделаться от все возрастающего желания устроить свою жизнь. Он даже надумал поехать в консерваторию. Нет, не входить, конечно, туда в таком виде. Послать какого-нибудь мальчишку с запиской и вызвать Веру Георгиевну. Открыть ей все начистоту и попросить помощи.
Ничего не сказав дяде Коле, он решил выполнить задуманное – и поехал…
Женщина с ведром наклеивала на щит афиши концертов, предстоящих в зимнем сезоне. Из раскрытых окон доносились на улицу звуки роялей, скрипок, поющих голосов и смешивались здесь со смехом детей, игравших на тротуаре.
Вот в прекрасном темпе, с большой, совсем уже зрелой силой играют Третью сонату Бетховена. А вот – еще из одного окна – стремительно вырываются на улицу и, будто перекликаясь с неуемным ребячьим гомоном, почти прозрачно звенят высокие, трепещущие звуки скрипичного тремоло.
В этом классе всегда занимался со своими учениками Виктор Дмитриевич. Несбыточное счастье – прийти сейчас в этот класс, который с похмелья казался ему когда-то постылым и нудным, и начать урок… Сам отнял у себя свое счастье.
Он побрел к Театральной площади, посидеть на скамеечке около памятника Глинке и написать записку, и заметил Веру Георгиевну. Трусливо согнулся, отвернул голову.
Подождав, пока она пройдет мимо, он быстро зашагал дальше. Ему показалось, что он услышал неуверенно окликнувший его голос:
– Виктор Дмитриевич?..
Не оборачиваясь, сгорбившись еще сильнее, он, как затравленный, кинулся вперед, вскочил в первый же трамвай и поехал назад, к дяде Коле.
«Надо, надо что-то делать и начинать возвращаться к человеческой жизни», – проклиная свое малодушие, твердил он себе в этот день.
Весь вечер он просидел на крыльце. Стороной, над Сосновским парком, далеко растянувшимся по крутому песчаному взгорью, пролетали птицы. Они летели на юг, к теплу. В небе постепенно слабели последние отблески солнца. Тянуло запахом увядших трав и остывающей земли. Уже чувствовалась зябкая сырость осенних вечеров.
Несмотря на весь ужас бездомного существования, на вспыхнувшие было мысли о самоубийстве, у Виктора Дмитриевича еще сохранилась искорка жизни. Он сознавал, что думает правильно. Но сила привычки и безволие опустошали его. Оставалось лишь одно физическое стремление – жить. Но как жить?..
Раздумья завершились тем, что привычка опять подчинила себе все мысли, желания, чувства, порывы. Он убеждал себя, что надо предпринимать какие-то попытки для своего спасения, пока еще не совсем пришел конец. Но хорошие мысли так и оставались неисполненными.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Осень была, как назло, сырая, промозглая, с частыми дождями и такими плотными туманами, что не различался не только купол Казанского собора, но даже капители колонн, уходящих вершинами в молочный мрак. Трамваи переваливали через горбы мостов медленно, будто на ощупь. Над невидимыми проводами искрились влажные зеленоватые вспышки.
На Орловской улице, обрывавшейся почти у Сосновского парка, из-за низеньких заборов тянулись, как руки нищих, черные, мокрые ветви кустарников.