– От кому житуха. Завидую я тебе, Горемыкин. Ты всегда делаешь как хочешь. И все тебе похрен.
Глеб шел до дома, где все уже спали. Лелька завела его на веранду, положила на кровать, страшно скрипнув сеткой. Рассмеявшись этому звуку, она поискала в комодике бутылку, отвернула крышку и понюхала.
И села рядом смотреть на Глеба. Он упал и лежал неподвижно, пока сон не унес его. Как он красиво спал, словно ангел. Такой чужой здесь. Такой светлый, из другого мира.
– Никуда не денешься… Влюбишься и женишься… Все равно ты будешь мой…[11] – прошептала Лелька и обняла его. И вскоре заснула.
Глеб проснулся ночью. Что-то подняло его. Лелька уютно спала, положив голову на пухлую руку.
Глеб вышел босиком на обледеневшее по краям крыльцо, склонился к яблоне и, схватившись за верхний сук, до которого можно было достать только с крыльца, несколько раз качнулся на нем.
На суку висела веревка для привязки собаки. Старая, вылинявшая веревка. Но она показалась Глебу подходящей. Кукла поскуливала в конуре. Она не любила даже мелкого короткого снега.
Глеб, еще глубоко хмельной, долго возился с веревкой, замерз и дрожал, понимая, что делает что-то не то, но нужно обязательно сделать, что следует.
– Дедушка учил меня вязать морские узлы. Он был смелый. Он был герой. А я ни хера не герой. Я трус и чмо. Я недостоин. И пусть ты всегда будешь меня помнить.
С этими нехитрыми мыслями Глеб залез на дерево, привязал конец веревки к суку, а петлю накинул себе на шею и бездумно перевалился вниз.
Веревка лопнула и порвалась, упав с треском сломанного сука. Долгие дожди и время сделали свое дело.
Лелька выбежала на звук, спросонку напугав весь дом. Глеб уже содрал с шеи веревку и тер горло, на котором вздувался рубец. Он не мог ни дышать, ни говорить, а только ловил воздух ртом, как умирающий.
Адоль, напуганный переполохом во дворе, криками и матюгами Лельки, вскочил с кровати и выбежал на порожек в одних трусах.
Он некоторое время смотрел, пытаясь сообразить, почему Глеб скрипит и кашляет и что случилось среди ночи.
– Лелька! – крикнул Адоль. – Что такое! Чего вы тут байдаетесь!
Лелька, заикаясь, объяснила. На крики выбежала и Маринка, поджимая свои аистиные ножки, и Яська, в выходные ночевавший дома, пытался пролезть между отцом и сестрой.
– А ну! Пошли-полягали! – заорал Адоль, и все убежали в хату.
Он перетащил Глеба на руках в дом и уложил на постель.
– Сука! Как мы будем жить, если ты сдохнешь! – ревел Адоль, бегая по хате и пугая домашних. – Вешаться! Ах ты, отморозок! Тебя даже похоронить не на что! Зима стала, копачей не наймешь! Кто тебе могилу будет долбить!
Мать, лежащая в соседней комнате, слабо улыбалась:
– Муравьев-Апостол… Ну те хоть за идею… Тех-то вешали…
– Заткнись, дура! Это все ты! Зажрались! Уроды!
– Вешаться надо на ремне! – тихо засмеялась мать.
Лелька, опершись о грязный замасленный дверной косяк, смачно рыдала. Маринка и Яська с видом детей подземелья ревели, захлебываясь соплями.
Глеб от страшной боли в шее чертыхался на себя, отвернувшись к стенке и натянув на голову рваное одеяло.
Ему стало легче. Он плакал от боли – и вдруг вспомнил, что ему только двадцать лет.
Проснулся он от прикосновения чего-то холодного. Словно его тронули выломанным гусиным плечом, которым хозяйки обметают печной шесток… Так, наверное, касается сама смерть, когда берет человека под опеку.
Это подошла Аделина Ивановна и трогала его ладонью.
– Сынок. Ты больше так не делай…
– Где этот… – почувствовав сильную боль, будто она шла по кольцу шеи, прошептал Глеб.
– Яблоню пилит. Я попросила.
И, тяжело подняв свое легкое, иссушенное болезнью тело, мать ушла в свою постель, больше похожую на старое неаккуратное гнездо.
Глеб улыбнулся.
На улице оттаял на ветках вчерашний дождь, и воробьи весело пищали в кусте бузины около окна.
Край леса блистал и капал расплавленным золотом, хоть все деревья уже и стояли раздетые, как нищие дети.
Глеб смотрел в голое окно на лес и солнце, с упоением слушая, как Адоль и старый Дроныч орут во дворе, работая двуручной пилой над столетним телом яблони, которую сажала еще бабка Адоля перед тогда еще новым, светлым домом, полным счастья ее новобрачной жизни.
Григорьич приехал поздно вечером. Лиза увидела машину у дома, потому что вечерами любила сидеть на подоконнике, смотреть вниз на красно-желтые клены. Как их мотает ветром, как летят последние листья, обнажая черные кости ветвей.
Среди этого мельтешения фонарей, машин, листьев можно было наблюдать чужую, почти параллельную жизнь, никак не связанную с ее жизнью. Там ходили парочки, брели старухи, словно в законсервированных временем пальто с меховыми воротничками и в серо-коричневых однообразных платках и беретах. Там ехали таксисты, спешили машины с громкой музыкой, тащились с работы грустные дяди и тети.
А еще бежали дети. Цветные, победнее, и совсем другие, в подобранных родителями одеждах. Чтобы шапка была в тон плащику, а портфель по цвету к туфелькам или ботинкам.