Он был уже не человеком, а машиной с сорванными гаечками и расшатанными подшипниками. Он двигался лишь потому, что жалкая надежда увидеть еще раз Лизу толкала его вперед.
На Катеринин день, второй престол, Григорьич и Нина Васильевна позвали его в гости в Антоново.
Он снова сидел в их хате, за старым столом, о который Лиза ударялась лбом еще тогда, когда делала первые шаги.
Глеб слушал Григорьича, сидя под фотографией Лизы, где ей исполнилось восемнадцать. Там она была еще беззаботной девочкой, но улыбка, хитрая и лукавая, с чертовщинкой, уже о многом говорила.
Глеб пил спирт, разведенный с водой, поднимал голову на Лизу и, бледнея, сжимал стопку.
Нина Васильевна наконец раскудахталась на Григорьича, помянувшего безразличную родню:
– От расти их, этих шалашовок! Плевать они хотели на сельское хозяйство! Мало я им ухи драл! Все только о своем! О себе, родимых! Нет, если бы советское воспитание, я бы их! – гремел Григорьич.
– Ну, пошло-поехало! Хоть зятя постыдись, – улыбчиво, но с язвой вставляла Нина Васильевна. – Стыдоба, напился! Кто тебя тянул-то сюда? Сам хотел в деревне жить, хозяйство разводить. Вот и живи!
– Молчи, женщина! А то я оховячу тебя дрыном!*
– Да я сама сейчас тебя… Ишь!
– Пусть побуянит… Это благородный гнев… – попытался сформулировать Глеб.
– И мы туда же! Борис и Глеб! Я знала, что вы-то точно общий язык найдете. Свой! Полный.
Глеб встал.
Он был уже совершенно пьян и едва стоял на ногах.
– Нина Васильевна, – начал он заплетающимся языком. – Можно я возьму вот эту Елизаветину фотку? А то я скучаю немного.
Нина Васильевна и Григорьич молча смотрели на него. Наконец Григорьич взял бутылку и противно, с издевкой, рассмеявшись, налил себе:
– М-да… м-да… А я ведь так и знал… Знал, что ты кое-что имеешь… в голове…
Григорьич крутил стопку пальцами. Нина Васильевна чуть улыбалась, торжественно, как Цезарь, едущий в праздничной процессии… Было в ее улыбке какое-то скрытое покровительственное тщеславие.
От этого Глеба передернуло. Ему даже показалось, что ржавые эти винтики в его голове сейчас двинутся и раскачают его сердце, соленое, как вобла, от нескончаемых внутренних слез. Что он сейчас будет принят в семью, наделен неким разрешением… Ведь вот они, только что, даже называли его зятем…
– Глеб! – отрезвила его Нина Васильевна. – Ты что, совсем рехнулся? Ты к кому поджениваешься?
Глаза ее, зеленые и жильчатые аквамарины, только без желтых полукружин, как у Лизы, но такие же высокомерные и одновременно бездонные, нехорошо блеснули.
– А наша-то дура тебе зачем… Она будет бегать, задравши хвост, пока не набегает себе… – вздохнул Григорьич.
– Я бы попросил! – сказал Глеб, тряхнув головой. – Я бы… Я прошу у вас раз… благословения… жениться… Вот. И…
Григорьич закатился смехом. Нина Васильевна, сложив руки на круглом животе, фигуристо расхохоталась. Минуты три они, чуть не плача, хохотали.
Глеб кивнул:
– Не отдадите?
То ли это спирт гулял по организму, то ли он просто уже устал держаться.
– За кого? За тебя? Ой, какое средневековье! Какое средневековье! – продолжал Григорьич таким отвратительным медовым голоском, что у Глеба потемнело в глазах.
– Ну… ладно… – прищурившись, сказал Григорьич. – Я тебе скажу сейчас… Вот ты… Да, ты! Помнишь, мы в сентябре уезжали на пару дней?
– Ну, помню, – произнес Глеб, заранее холодея.
– Я к брату ездил на ночь, давно не виделись!
– Боря! – хотела перебить его покрасневшая Нина Васильевна.
– Молчи! А ну! – пьяно гаркнул Григорьич и продолжил: – И что ты думаешь… Она сразу… сра-азу… К ней жених пришел! И не чета тебе! Да! Вот такой букет принес. Во! Штук тридцать роз.
– Боря!
– Любовь, любовь! – скривился и начал крутить пальцами перед носом Глеба Борис Григорьич. И вдруг сложил их в фигу. – А шиш тебе…
Глеб сидел молча и думал только об одном. Дойдет он до дома или нет. Да нет, встанет он с места, чтобы даже выйти, или нет… Надо было встать.
– Что и требовалось доказать. Как говорил мой дед, честь имею, – проговорил он почти уже не своим голосом.
Глеб еле выговорил это. Сильно шатаясь, он вышел со двора.
Воздух на улице освежил Глеба, как ушат ледяной воды. Словно все травяные остинки покрыла трескучая змеиная кожа наледи. Колючая крупка с шипением сыпалась на дорогу.
От фонаря Глеб отошел, постепенно восстанавливая дыхание и разумение.
У Лельки стукнула калитка. Вот она, короткая, с голой головой и грязными волосами, толстыми щеками, в трениках и ватнике, вышла к нему. От нее несло самогоном.
Глеб махнул ладонью по жухлой траве, и на руке остались ледяные капли. Он провел по лицу, размазывая холод и отрезвляясь. Крупа падала ему в глаза, он смаргивал.
Лелька подошла, пыхтя, обняла его, обдав теплым запахом плесневелого ватника, самогона и тройного одеколона. Ее горячие руки обняли его, и он зачем-то обнял в ответ. Родной запах, родной пот, родная земля, – и зачем он стремился куда-то в то сжирающее его пламя, в россыпь оранжевого уголья, по которому его заставили ходить босиком.
– Пошли, я тебя до дома доведу, – сказала Лелька с сердечной добротой, – алкоголик мой недобитый.
– Я не алкоголик… Я так хочу…