И мальчик стал заниматься лепкой всерьез. В Баку дядя поручил одному из своих приятелей-художников, не такому удачливому и известному, как он сам, присматривать за Зориком, направлять его, одним словом, руководить по мере возможностей умело и тонко, а сам за неимением свободного времени, лишь изредка просматривал работы племянника, но тем очевиднее и разительнее для Маститого скульптора были успехи мальчика. Работы стали обжигать и время от времени посылать на различные выставки. Теперь Зохрабу шел уже четырнадцатый год (время-то летит, не успеешь...) и работал он яростно и, можно сказать, почти профессионально, пока еще не очень ясно начиная понимать, что работа — это единственный путь для того, чтобы добиться успеха; и дядя уже не был эталоном мастерства в его глазах, а честолюбивые, год от года все больше разрастающиеся мечты, далеко-перегнавшие мальчишеские, доводили его до душевного изнеможения. Ему мерещились неведомые головокружительные высоты искусства и славы, тщеславие грызло, поедало его существо, исподволь подтачивая даже и способность работать (хотя поначалу это было незаметно, на что он вовсе не обращал внимания, считая таким уж ничтожным пустяком, что и говорить не стоило. Но нет-нет, а расслабленные мечты, мысли о славе уводили его далеко от работы, возвращаться к которой потом становилось все труднее, потому что возвращаться предстояло из сладкого, никогда не наскучивающего плена. Однако, надо отдать мальчику должное, работал он тоже не по годам серьёзно, и видя такое напряженное усердие родители даже заволновались некоторым образом — не случилось бы чего у мальчика со здоровьем, да и к занятиям в школе он стал относиться небрежно, как к чему-то второстепенному, необязательному, стал пропускать уроки, в итоге — появились в дневнике тройки, одно упоминание о которых раньше вызвало бы у мамы ужас, как перед привидением. Папа, тот был покрепче, понимая, что дело мужское; возраст неспокойный, такой, когда многое стоит прощать, не замечать, да и работа день ото дня все лучше идет, мальчишка упорно работает над собой, вот и дядя подтверждает, пророча мальчику недурное будущее; хотя — если так пойдет и дальше, добавляет при этом дядя. А как-ещё оно может пойти? Верно, неисповедимы пути твои, но всё же, такой труд должен увенчаться успехом, иначе — но правды нет и выше... Да, так что, особых причин для беспокойства сейчас нет, решил отец. И все шло относительно гладко в том смысле, что ничего не происходило из ряда вон, ничто не потрясало тихую, размеренную, спокойную жизнь маленькой семейки — отец вёл благонамеренные, душеспасительные речи, порой слишком сильно приправленные эгоизмом, что по предположению сердобольного папаши должно быть главной чертой одаренной личности. Всё делается для себя, даже добро должно делаться с той лишь целью, чтобы окружить себя надежной стеной друзей, отплачивающих добром же, притом — сторицей, на этих друзей предполагалось опереться в нужный момент, то есть — все корысть. И речи эти, естественно, предназначались для ушей мальчика, для его же блага. Его немного коробило поначалу, с непривычки, потом стал постепенно прислушиваться, все внимательней, мотал на ус, а речи становились все решительней, касались теперь таких тем, как — выгодно ли мне? а что я буду иметь? и прочее. В нем почему-то была уверенность, что отец — умная, одаренная, незаурядная личность. Может потому, что это был как-никак его отец? Мать время от времени лихорадочно выискивала очередной повод для беспокойства, без чего она себя не совсем уверенно чувствовала — она беспокоилась обо всем, что так или иначе касалось единственного сына — беспокоилась о его здоровье, не дающее никакого повода для беспокойства, о его уроках, о его будущем, отдыхе, сне, аппетите, словом обо всем, вплоть до прыщика, который временно мешал ему сидеть нормально за столом. Он привык к этому обилию беспричинных беспокойств, невзирая на мамины тревоги, он работал очень много и успешно; к тому времени они переехали в новый дом, и мастерская под мраморной площадкой лестницы, — маленький закуток, вызывавший улыбку и чувство жалости к ее работолюбивому хозяину, — осталась в детстве, разом отсеченная возрастом и событием переезда. Ему стукнуло уже пятнадцать, и зачастую щемяще-тоскливое, наболевшее в душе определялось созреванием в нем мужчины. Уже и легкий пушок выбивался над губой, и по утрам, когда его будила мать, ему приходилось некоторое время поуспокоиться под одеялом, прежде чем он мог пройти мимо матери в туалет; по часу пропадал в ванной и, выйдя, стыдливо зардевшись, замечал многозначительные переглядывания родителей. Но все это было само собой разумеющимся, все было естественным, как набухание почек на весенних деревьях. Теперь в его распоряжение была отдана целая комната, которую он со вкусом превратил в нечто напоминающее фотосалон и мастерскую скульптора одновременно.