Кастюльки набережной во Франкфурте-на-Майне, с «ручной росписью» от сестер и братьев с Ямайки, много лет стоят на полке у Него в кухне. В самой верхней из них лежат себе спокойненько китайские часы культовой швейцарской марки «Патек Филипп», которые перестали ходить еще до того, как Он успел доехать до Берлина на поезде. Как и положено «самым лучшим в Европе оригинальным подделкам из Дубая». Но благодаря этим часам Он всегда знает, когда именно вулкан Эйяфьядлайёкюдль последний раз извергнулся в Исландии, потому что календарь на этих прекрасных часах остановился и упрямо показывает и поныне 17 апреля 2010 года. Он вспоминает об этом, когда смотрит на культовые для Него кастрюльки. В последнее время даже чаще, чем раньше, потому что Его кот Шрёди выбрал для себя это место на полке, рядом с кастрюльками, близко к запахам, которые идут от стоящих на плите кастрюль, и лениво валяется там, поглядывая на Него с высоты своими прищуренными глазами. Радостными и ласковыми…
В то мартовское утро в саду около здания бассейна в Берлине у Него перед глазами на мгновение встала картина этих обедов на траве с Патрицией и Сесилькой, а потом Его накрыло мощной волной ностальгии. Его обожгло и как будто ослепило на мгновение воспоминание о былом абсолютном счастье, которое Он знал под такими же цветущими магнолиями. Может быть, так и должно было быть в то утро. Может быть, это был какой-то предвестник того, что случится с Ним через несколько часов на перроне в Апельдорне, какой-то тайный магический знак, последнее предупреждение, пропущенный символ, непонятое предостережение? Может быть…
А сегодня, лежа на каталке, из окна коридора больницы, даже адреса которой Он не знал, шесть месяцев спустя, Он смотрит на другой сад. Раннеосенний, потому что вид летних садов в этом году Он пропустил.
Зелень травы на клумбах была уже не такой сочной, вдоль каменных тропинок заросли вереска создавали широкий пурпурно-фиолетовый ковер, на скамейках под деревьями лежали одинокие желтые листья, на зеленом покрывале плюща, увивающего стену стоящего напротив здания, в некоторых местах пламенели темно-оранжевые пятна. Осень медленно, исподволь, незаметно окрашивала все вокруг в свои цвета, сообщая о своем наступлении.
Не сводя глаз с этого великолепия, одурманенный свежестью воздуха, которым дышал, Он представлял себе, как на собственных ногах дойдет когда-нибудь до одной из этих скамеек и сядет на нее, закурив сигарету.
— Ты когда-нибудь видела, как цветут магнолии? — спросил Он неожиданно, оборачиваясь к стоящей у Него за спиной Лоренции.
И услышал громкий смех, чувствуя, как дрожит каталка, сотрясаемая животом смеющейся Лоренции.
— Ну ты что, Полонез? Ты о чем спрашиваешь старую Лоренцию? Как цветут магнолии — видел каждый, а кто не видел — тот пусть жалеет! — воскликнула она удивленно. — Во дворе моей школы, в Минделу, росли только магнолии, потому что там был когда-то сад, который принадлежал какому-то богачу, пока его не отняли после деколонизации. А наша Сезушка на своих концертах по весне втыкала в волосы цветы магнолии. И пела о них. И я тоже втыкала — для красоты. Когда мы с моим бывшим венчались, у меня на голове под фатой были вплетены в волосы магнолии. А он, мой бывший, чтобы соответствовать, вставил цветок магнолии себе в нагрудный карман. Не то чтобы он сам сообразил так сделать — это его мать, женщина уважаемая и чуткая, ему посоветовала. Он-то сам по себе о магнолиях и не слышал никогда. Цветы не любил и мне в жизни цветов не дарил. Может, и на похороны мои без цветов припрется…
— Уже тогда я могла бы догадаться, какого беру в мужья недоделка, — добавила она после паузы.
— А с чего ты вдруг осенью спрашиваешь про магнолии-то? В нашем саду у больницы ты их не увидишь. Не посадили их. А я магнолии, Полонез, очень люблю. У меня с ними связаны хорошие воспоминания.
— И у меня… — отозвался Он.