Гнева мокрыми пальцами сдёрнула платок, разбрызгала капли. Вздохнула ночь и затихла, слушая речные-птичьи, ночные-корабельные песни:
Вода проглотила туман, солнце выкатилось наконец с мягким блеском. Река улеглась в берега, скруглила излучины, оплакала опавшую за ночь листву, понесла её по волнам крохотными ладейками. Тут и там расходились круги: плескала, просыпаясь, рыба. Белые корабли приблизились, но по-прежнему не было от них ни звука. Свиристели смолкли, листья плыли неслышно.
– Не шуми, матушка, – шепнула река.
Гнева наклонилась, протянула руку. Вода обхватила запястье агатовым обручем[206], холод пополз по плечу к груди. Река плескалась, лизала пальцы.
Когда Гнева подняла голову, корабли плыли уж совсем рядом. Оказалось, вовсе это не корабли, а туманные вихри, выгнутые парусами. Текли, таяли над рекой, темнел сквозь них редкий лес. Потянуло грибами да подгнившей листвой, позолотели чёрные листья. Гнева взяла в пригоршне воды, глотнула, сколько донесла до лица. Обожгло нёбо и горло, зато осталась на языке горькая сладость.
По подолу текли струи. Гнева выпрямилась, развела руки, точно свиристель, клевавший боярышник, крылья. Глянула на другой берег. Близок ли, далёк ли, а по ледяной воде в тяжёлом платье не доплыть. Представила, как захлёбывается в тёмных волнах, как вверх уходят горы и лес и небо оборачивается речным сводом. Руки вяжет, ноги ломит, нечем дышать, и в глазах черно, и в груди жжёт – будто только-только в Солони очнулась.
Отошла от реки на шаг. Чёботы намокли. Зорька мелькнула, как не было, и вот уже встал звонкий холодный воздух, малахитовый лес, небо, выкрашенное синевой, добытой из ежевики али из самого ясного корня горца[207]. «А смерть-то в Солони как близко ходит, – подумалось Гневе. – И смертей-то как много. Только двум всё равно не бывать».
Запели сухие тихоголосые берёзы. Потянуло дымом. Свиристеля сменил переливчатый птичий хор: зарянка и чёрный дрозд, вьюрок, зеленушка и соловей. Посвист звучал всё гуще, по небу разливалось тёплое молоко, по осинам и дубам поднималась песня. Шёл от земли пар, небо раскрывалось шире и шире синим, голубым, золотым. Мир вставал огромной птицей, ликовал над рекой. Развеялись корабли, полетели по полям зёрна на будущие вёсны. А потом дрогнула, роняя ягоды, ветка, и Гнева услышала из-за куста:
– Ш-ш… Вот, гляди! Корень тут, не запнись.
Гнева отступила на шаг, упёрлась в стену избушки. Над крыльцом чернели старые гнёзда, окна затянуло, по брёвнам бежали черника да мох. Дикая малина поднималась выше слюдяных вставок. Гнева укололась о малину, пальцем тронула бледную ягоду, что увяла, не успев налиться солнечным да лесным соком. А в кустах опять зашептали:
– Ты гляди на реку, гляди, тишь какая, какая краса!..
Затрещали ветки, засмеялась девица, а потом смех оборвался, вырвался из чужой груди вздох:
– Ай, диво!
Гнева стянула на груди платок, выглянула из малины. Парень и девица замерли на берегу в двух шагах – ровненько где она прежде стояла. Но не смерть в воде видели; а что видели – кто их знает, но точно не смерть, на смерть с такими лицами не глядят…
Парень склонился к девице, девица опять засмеялась – тихо, звонко, и всё затуманилось, пошло рябью, будто в ручей бросили ожерелье и камни-жемчужины размыло с непрочной нити.
Запела большая синица. Заскрипели далеко вёсла, и дно лодки, что плыло между водою и воздухом, что глядело в небо, брюхом пролетая над омутами, загудело влажно-протяжно, тяжело-деревянно:
Солнце вызолотило всё кругом. Гнева давно сняла платок, сбросила телогрею. Тепло стало, разморило. В лесу перешёптывались кикиморы, на тонкой полоске меж чащей и речкой устраивали болото.
Потянулись рыбаки. Вода разносила звуки: качала на зыби рыбачьи заговоры, копытный стук, рыбий плеск; совсем как в родном Реговье. Гнева опустилась в тени избы на кривой пень, сложила на коленях руки. Малина клонила к лицу ягоды, а река принялась за тёмные сказки:
– Слушай, матушка, слушай да не мешай. Расскажу тебе про звёздного пастушка, расскажу про купчиху-утопленницу. А и ожерелье на ней было – все русалки завистью изошли, с тех пор за бусы лаловые со свету сжить готовы…