Погрузить беспамятного, окровавленного Воронкова на легкие, сшитые из хорошо просушенного дерева санки, подбитые для скользкости узкой пластинкой металла, было делом минутным, и трое рабочих бегом, зная, что от проворства их, крепости ног и легких зависит, возможно, жизнь этого желтоглазого, похожего на грача парня, поволокли его в Малыгино, стараясь, чтобы полозья санок попадали в утоптанную середку, проходящую как раз между двумя широкими искромсанными полосами, оставленными гусеницами «атеэлки».
А вездеход в это время кромсал гусеницами снег в четырех километрах от буровой, Митя Клешня обходил ее, специально творил крюк, чтоб никто не увидел, поддевал носом машины сугробы, разметывал их, словно воду, в разные стороны, одолевал жуткую бездонь, которую летом не то чтобы одолеть, а подойти к ней близко нельзя было: высунет пучеглазый водяной длинную цепкую руку, выдернет из-под мышки кусок вонючей слепящей ряски, метнет в глаза, и пока будешь крутиться волчком на одном месте, соскребать с физиономии подарок, утянет в холодную жуткую глубь. А сейчас – вона: с песней и звоном катит Митя по бездне, нисколько не беспокоясь, что перед «атеэлкой» вдруг поднимется, перегораживая дорогу, мохнатолицый дядя с прилипшими к голове и телу кусками торфа и сопревших водорослей.
Рогозов молча горбился на сиденье рядом.
Несколько раз они останавливались, натыкаясь на оленьи стежки-вдавлины: не так уж и много их пришло, оленей этих, голов сорок всего. Сорок – это не двести, но все-таки, если умело окружить северных пришельцев, то половину как раз можно будет взять. На суп и котлеты. Рогозов, кряхтя и постанывая, хватаясь руками за крючки и угольники, которых в «атеэлке» было предостаточно, есть за что уцепиться, выбирался из машины, по колено утопал в снегу. Нагнувшись, всматривался в оленьи вдавлины, брал из следа снег в руку, мял его, растирал, будто это была земля, а не сыпучее крошево, нюхал зачем-то, снова медленно, скрипя суставами, забирался в машину.
После третьей остановки объявил, сломав в руке кусок чарыма – плотного и крепкого, как фанера, наста:
– Не только олени бегут. Три лося с ними. – Приподнял плечи недоуменно: – Почему лоси с оленями вместе? Сколько живу на свете – никогда такого не видел, чтоб лоси с оленями вместе.
На охоте, в поле Рогозов был совсем иным, чем дома, – преображался граф, становясь этаким корявым, некрасивым лесовиком, в котором от породы и благородной стати, от замедленной ленивости, от многозначительного молчания и внутренней холености буквально ничего не оставалось – лесовик и только. Кержак, чалдон, привыкший сморкаться пальцем, варить в сапоге суп, из картуза пить и есть, кисетом ловить рыбу, – все просто, без выкрутасов. Такой вот Рогозов, полевой, таежный, больше нравился Мите Клешне – он был ближе, понятнее, доступнее. Даже не верилось, что этот человек может играть на белом «Беккере», часами ковыряться в своей нотной библиотеке, раскрывая лощеные тетради с непонятными значками, фиговинами, точками, клопинками, застывшими среди четких черных линеек, помыкивать что-то про себя, а то и просто беззвучно шевелить-пришлепывать губами, носить роскошный, пахнущий незнакомой южной травой лавандой – чтобы моль не заводилась, умом своим дознался Митя Клешня, – костюм и костяным гребешком расчесывать усы…
На болотах олень особенно задерживаться не станет: резикой и кугой – вот и все болотное разнотравье – он питаться не привык, будет искать сухие гривы, пятаки чахлого леса, где есть беломошник, волосец да блинчатый, пористый, как изнанка известного гриба моховика, великолепно идущего в засолку, ягель, в котором и летом и зимой много воды и сахара. Питательная штука ягель – сладкий, самый раз для оленя пища, поэтому искать зверя надо именно в местах, где мох этот водится.
Кругом простиралась безоглядная, с округлой линией горизонта равнина. Ни ветерка, ни движения снегов. Солнце зависло на одном месте и больше не двигалось, было тихо и страшновато кругом – пространства торжествовали, они брали свое: не было на этой долгой равнине, похоже, никого – ни человека, ни зверя.
Оторопь и восторг берут, когда пробуешь представить себя или вездеход ли в этом безбрежье – жуть! Митя Клешня потряхивал головой, борясь с дремой и зимними чарами, притискивался лицом к стеклу машины и старался как можно крепче держаться за рычаги. Мелькали перед ним снега, одна гладкая, как стол, низина с кое-где взгорбленной, вспухшей от мороза сливочной коркой чарыма сменялась другой – даже не сменялась, нет, не то слово, а врастала, полого всасывалась в нее, словно в некий зев, и на стыке их под гусеницы «атеэлки» обязательно попадал твердый хребет. Вездеход встряхивало, Митя Клешня, словно подбитый снизу, втыкался макушкой в потолок кабины, поправлял треух на голове.
Хоть и не отняла у него стычка с Воронковым много физических сил, ерунда и только, а знать о себе дала: вон, и жуть охватывает, и сонное вялое сердце едва бултыхается в груди, отдыха требует.