Мимо молодых людей, рассыпая электрические искры, пробежал ажурный бельгийский вагончик трамвая второго маршрута, завизжал на повороте ошпаренной дворнягой и отважно ринулся вниз по Портовой, к вокзалу, рискуя сверзиться с крутизны в Южную бухту.

— Не понял — что «но»? — вопросил Алексей, откровенно любуясь вспыхнувшей девушкой. — И вообще, сударыня, как вы здесь оказались? Или вас уже отчислили с первого курса за неуспеваемость? Почему ты молчишь, так странно улыбаешься? Что означает твое «но»?

— «Но» будет потом, — насмешливо сказала Липа, — а сейчас нас с тобой ждут.

Не слушая возражений, Липа просунула узкую ладошку под локоть Алексея и решительно повлекла его вниз по Екатерининской.

Нет, она не расскажет ему, как накануне, приехав на пароходе из Одессы вместе с вернувшимся из ссылки отцом (студенческие волнения осенью 1909 года послужили поводом для закрытия Новороссийских Высших женских курсов), она сразу же узнала про арест Алексея и бросилась разыскивать дом Ламзина. Как, совершенно не думая, прилично это или неприлично, явилась к тому почти ночью на квартиру — а он был не один, с какой-то красивой дамой, — как горячо просила уделить ей десять минут — только десять минут! — а он, такой вальяжный, в пижаме с брандер-бургами, сделал ей широкий приглашающий жест. Как она смущенно глянула на даму, а Ламзин небрежно бросил: «При ней можно». Как она, Липа, страстно, сбивчиво просила, умоляла, требовала освободить Несвитаева. Как при имени «Несвитаев» та дама, равнодушно-иронически разглядывавшая юную просительницу, вдруг вынула изо рта пахитоску и в ее глазах появился интерес. (О, от Липы это не ускользнуло!). И как, вырвав, наконец, у Ламзина обещание утром во всем разобраться и непременно вернуть «юной обаятельной особе недостойного ее избранника», она уже на лестничной площадке услышала вдруг из-за двери: «Хороша кур-сучка!» (курсистка, наверное, — подумала она, — он просто оговорился») и странные слова той дамы: «Да отпусти ты, Ювеналий, Несвитаева. Связался черт с младенцем. Ведь Алешка — это теленок, который если и забрался в чужой огород, то лишь из глупого любопытства. Отдай дурачка этой дурочке, курсучке, она еще с ним намучается!»

Она не расскажет Алексею и о том, как до утра металась в бреду в своей постели, пыталась оттащить Алешу от наглой, красивой, хохочущей дамы — той самой, ламзинской...

Ни о чем об этом она ему не расскажет. Зачем? Главное — Алеша на свободе! Тут, рядом с нею!

Она шла, тесно прижимаясь к нему плечом, наклонив голову, чтобы скрыть под шляпкой лицо, вспыхнувшее вдруг от непонятного, неведомого ей ранее волнения. Волнения — она не хотела сама себе в этом признаться — от близости молодого, сильного, доброго человека, который ей давно нравился, но без которого — она поняла это только ночью — ей не прожить. И это новое, тревожное и неведомое приводило девушку в смятение, ей казалось, что это унижает девичье достоинство, она пыталась отвлечься, но не удавалось и, раскрасневшаяся, покусывая губу, сердясь на самое себя, все ниже и ниже опускала голову. И все теснее и теснее прижимала плечо к своему Алеше.

Чувства Алексея были спрямленнее. Во вчерашней очаровательной фее-гимназистке он все больше и больше видел женщину. Женщину нежно желанную. Не такую, как были у него до этого.

И долго шли они молча.

Он первым заговорил:

— Так кто же все-таки нас ждет, Липочка? Ты не слышишь?

— Ах да, погоди. Давай присядем. Мне самой нужно во всем разобраться.

— Алеша, — продолжала она на скамье под платаном возле флотского казначейства, — я безгранично верю одному человеку, которого люблю и уважаю, как никого...

Несвитаев театрально приложил ладонь к груди:

— Цезарь сделает все, чтобы Клеопатра не раскаялась в своих словах!

Но Липа игры не приняла, продолжала раздумчиво:

— Ты его не знаешь. Это мой отец.

— Но ведь...

— Да они с мамой не живут уже четыре года, с тех пор, как мы уехали из Нижнего Новгорода. Но со мной он видится часто, когда у него есть малейшая возможность, и он часто, очень часто мне пишет. Я как-то все не решалась рассказать об этом, думала, не поймешь. А теперь я тебя знаю. Отец мой врач, об этом я говорила и раньше. Он был в ссылке. За убеждения.

— Я давно догадывался, что твое якобинство — не от мамочки, мадам-шапокляк.

— Не трогай, пожалуйста, маму, я обижусь. Она у меня добрая и хорошая, но только уж очень земная. А папа... папа — певец молний. Он, как язычник, поклоняется Яриле. И — Разуму Человека. Он говорит: через Перуна — к Яриле! К человеку!

— Если я правильно понял, твой папа посредством Перуновых громов и молний хочет обрести Ярилино солнце свободы? Он террорист? Бомбист?

— Эх ты, Несвитаев, Несвитаев! «Террорист, бомбист!» — передразнила его Липа, — сказал бы хоть: «эсер». Недаром папа говорит, что офицер русского флота — отличный кавалер, хороший моряк, посредственный эстет и плохой политик. Но папа — не эсер, можешь не волноваться. А тобою он интересуется, между прочим, и как офицером.

— Ну конечно же — как отличным кавалером, угрожающим чести его дочурки?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги