— Прощай, Янек! — кричит из камеры Франек.
— Прощай! — вторю ему я.
— Молчать! Тихо! Паршивые псы! — орет обладатель зычного баса. Но мы уже не нуждаемся в таком предупреждении. Мы молчим и жадно вслушиваемся в удаляющиеся шаги.
И опять тишина воцаряется под сводами коридора. Как будто бы ничего не случилось.
— Русский, ты спишь? — слышу я из-за стены.
— Нет…
— Он был совсем мальчишка…
— Да, голос у него совсем детский…
— Вот поэтому я за него боялся… Ох как боялся! Ты понимаешь?
Вот уже три дня, как я в числе других ста двадцати новичков стал узником концлагеря Маутхаузен. Правда, нас почему-то забыли обмундировать в полосатые куртки и штаны каторжников. До сих пор мы ходим в нательных рубахах и кальсонах. На ногах — гольцшуе — башмаки, выдолбленные из целого куска дерева.
Но зато нас кормят. Мы получаем тот же паек, что и рабочие команды. Утром нам выдают пол-литра химического бульона, изготовленного на заводах «Фарбениндустри», в обед — литр брюквенного супа, а вечером — килограммовую буханку хлеба на четверых, 15–20 граммов эрзац-колбасы и пол-литра кофе.
Для нас отвели половину пятого блока, отгороженного от остального лагеря колючей проволокой. Трижды в день — в семь часов утра, в полдень и в семь вечера — мы выстраиваемся для проверки. Староста барака Вилли — мордастый широкоплечий уголовник — открывает настежь окна и терпеливо ждет появления дежурного эсэсовца. Морозный воздух быстро наполняет барак. В одном нательном белье очень холодно. Кое-кто, чтобы согреться, пытается проделывать нечто вроде гимнастических упражнений.
Это не ускользает от внимания Вилли. Он орет:
— Вот я тебя сейчас погрею! — И пускает в ход свою бамбуковую палку. С этой палкой, толщиной в добрую оглоблю, наш блоковый никогда не расстается.
— Палка — мой переводчик, — любит повторять Вилли. — Без нее я как без рук. Попробуй сговорись со всеми этими поляками, чехами, русскими, югославами и прочим бессловесным сбродом…
От этих рассуждений старосту отвлекает команда «Ахтунг!». На пороге барака появляется молодцеватый эсэсовец. Он принюхивается, недовольно морщится и говорит:
— Опять не проветривали помещение? Лентяи!
Вилли ест глазами начальство и отвечает:
— Так точно!
И хотя окна раскрыты настежь уже около часа, Вилли признает свою вину. Иначе нельзя: пререкания с эсэсовцами равносильны бунту.
Эсэсовец со скучающим видом пересчитывает нас и направляется к выходу. Уже на пороге он оборачивается к почтительно шагающему позади Вилли и небрежно бросает:
— Окна не закрывать! Надо хорошо проветрить помещение! Закроете после ужина!..
— Слушаюсь!
После скудного обеда начинается пытка холодом. До самого ужина, лязгая зубами, мы жмемся друг к другу как овцы. С завистью поглядываем на дверь комнаты, в которой живет начальство барака: староста, писарь и парикмахер. Из-за двери доносится раскатистый хохот счастливчиков, слышно, как гудит небольшая печурка.
Наконец ужин. Нас выгоняют на улицу, а в барак вносят несколько пятидесятилитровых термосов с кофе и носилки с хлебом.
Погода сегодня скверная. Мокрый снег липнет к насквозь промокшим рубахам, холодный ветер обжигает тело. Мы выстраиваемся в очередь и ждем, когда Вилли соизволит выдать нам ужин. Но вот очередь начинает понемногу двигаться, и спустя десять минут я забиваюсь в угол барака. У меня в руках тяжелая миска, наполненная кофе, кусок хлеба и ломтик колбасы. Рядом старательно жуют скудный паек мои товарищи по блоку: поляки, чехи, немцы, французы.
Однако не мы самые обездоленные в этом бараке. Есть люди, которым живется еще хуже. Это — евреи.
Их около двухсот человек. Пригнали их сюда из разных концов Европы: из Франции и Норвегии, из Бельгии и Голландии, из Дании и Венгрии. Они прибыли сюда за две недели до нас, и мы с ужасом убеждаемся в том, что может сделать с человеком концлагерь за такой короткий срок. Это живые скелеты, живые трупы. Многие пообморозили руки и ноги, у многих началась флегмона. А самое страшное — это их глаза, в которых задолго до смерти погас огонь жизни.
Каждое утро евреев гонят на работу в каменоломню на вершину горы. На них ветхие полотняные куртки, такие же штаны и тяжелые деревянные колодки на босу ногу. А на улице десять градусов ниже нуля.
Рядом с еврейской колонной шагает бравый рыжий парень во французской шинели и черном берете. В руках у него дубина. Парень то и дело опускает ее на плечи своих подопечных и бойко покрикивает:
— Подровнять ряды! Веселей! Живо!
— Это их капо, — шепчет мне летчик Вячеслав Рябов, сбитый немцами где-то под Минском в первые дни войны. — Старается, сволочь! Выслуживается…
В это время в последних рядах колонны возникает замешательство. Седой изможденный старик, ухватившись за сердце, садится на мерзлую землю и оторопело оглядывается. К нему устремляется рыжий капо. Дубинка взлетает и со свистом опускается.
— Встать! Паршивый пес! Встать!