В квадратной комнате, уставленной множеством столов под накрахмаленными белыми скатертями, подавались пшеничные, осыпанные сахарной пудрой свежие слойки, янтарные от масла пончики, рассыпчатый хворост и сочащиеся жиром ароматные сосиски. Почему-то в Севастополе все казалось мне примечательным, будто не привык я к удобствам и изобилию мирного дня, такому отличному от скудного рациона войны, да еще осадной. После долгой разлуки попал я под севастопольское небо, к севастопольским бухтам, и потому было у меня только два измерения: сорок второго и пятьдесят восьмого года.
В буфете было шумно и тепло, за столиками сидели моряки и штатские — командированные, голодные, общительные люди. Как и вчера, к моему столику подсел высокий, дюжий, с широкими плечами и могучей грудью Остапенко. Пиджак у него на груди не сходился. Пышные усы не хотели свисать книзу, хотя Остапенко то и дело оттягивал кончики вниз; они топорщились, поблескивая золотистыми и чуть седоватыми волосами. Круглые, темные глаза ярко блестели, румяные и полные щеки говорили о добром здоровье командированного из колгоспа имени Щорса.
— Я приехав за черепицей, а главное — у меня здесь сердечное дело.
Остапенко пил чай стакан за стаканом и откровенно признавался в своем особом сердечном деле:
— Сын здесь в подводниках, хлопец весь в меня, могутний.
Остапенко говорил убежденно, горячо, то по-украински, то перескакивал на русское слово, и слушать его было приятно и интересно, потому что сам он радовался всему, что сообщал, хоть и признавался, что «так сильно соскучився по своей дитыне!».
— Имеет сынку такую силу, что тянет его замесить море, даже большое, Черное! Вырос-то в степу, а издалека почуял морской воздух и весь ушел с головой под воду. И ушел как раз тогда, когда колгосп стал красою всего района, да что района — области, да и область хороша, но по республике почета больше. Вы такого богатого, культурного колгоспа и не видали, приезжайте до меня в гости!
Он написал на бумажной салфетке свой адрес и простился:
— Собираюсь посмотреть новый фильм «Дело было в Пенькове», в командировке на все время хватает, а в колгоспе и поздно вечером есть хозяйственная думка.
Остапенко ушел, и к столику подсел молодой мужчина, скорее даже юноша, но три резкие морщинки на лбу и тонкая у губ говорили об уже не юношеских тревогах. Он поздоровался, улыбнулся, и на его смуглом продолговатом лице неожиданно появились веселые ямочки. Темный костюм облегал широкие плечи, узкую талию.
Мы разговорились. В гостинице, как и в поезде, можно прямо спросить:
— Откуда вы? Зачем? Надолго ль?
Что-то знакомое было в лице этого человека, более того — привычное, и все же, несомненно, я видел его впервые.
— У меня небольшой отпуск, вот и приехал на неделю, потянуло в Севастополь.
— Вы отсюда родом?
— Нет, отец тут воевал. Последнее письмо из Севастополя пришло, потом никаких известий.
— В освобождении или в обороне?
— В обороне, у Мекензиевых. — Он раскрошил ломтик хлеба, его загорелая рука дрожала. — Потянуло сюда, хоть, кажется, ничего и не узнаю о нем, если только не заговорят камни.
— Вы сказали, что отец ваш был на Мекензиевых. А у кого? У Потапова или чапаевцев?
— У них, — сказал мой новый знакомый и внимательно посмотрел на меня.
И хоть в Чапаевской, в ее полках, вместе с приданными ей морскими полками, вместе с артиллерийскими было много тысяч людей — я понял, откуда знаю это лицо. Я понял в тот момент, когда оно придвинулось ко мне и я увидел внимательный, сосредоточенный взгляд потемневших глаз.
— Вы сын комиссара Деева?
Он чуть приподнялся, и губы у него дрогнули:
— Да.
В этом ответе было столько ожидания, что я растерялся.
Глеб Деев не допил чай, мы вышли из гостиницы — хотелось бродить, всматриваться в ночной город вместе с этим вдумчивым, упорным человеком, который любил своих студентов, свою науку историю и своего действительно незабываемого отца.
Мы шли по ночному городу, скупо освещенному, продуваемому мартовскими холодными ветрами.
Глеб расспрашивал, что теперь я делаю в Севастополе и как семнадцать лет назад встретился с его отцом.
— Я кораблестроитель, командирован из Ленинграда, вот не был здесь с войны. А она застала меня на каникулах в Одессе, студентом первого курса кораблестроительного. Попал в Чапаевскую на Днестровском лимане. Потом Одесса, Крым, Севастополь. Знаю, что Деев дрался до конца обороны, его видели в самые последние дни у моря, в скалах. И тут след его обрывается, ничего больше я узнать не мог…
Людей из дивизии осталась горсточка, сражались до последнего часа, даже после него, когда немцы вошли в Севастополь, добрались до Херсонеса. А наши — последние — продержались у скал еще неделю: без еды, без надежды, без капли воды. Меня же увезли после ранения в середине июня сорок второго…
На попутной машине мы выехали на Симферопольское шоссе. Теперь мы направлялись туда, где были дальние подступы к городу. Миновали Инкерман. Тут мы и простились с шофером.
Глеб убыстрял шаг, будто надеясь на встречу с тем, кого так нетерпеливо искал и ждал много лет.