Игры и мечты учат девочку пассивности, Но еще до того, как она становится женщиной, она уже является человеческим существом, она уже знает, что принять долю женщины означает отказаться от своей индивидуальности и тем самым изуродовать себя. И хотя отказаться от борьбы соблазнительно, уродовать себя невыносимо, Мужчина, Любовь — эти понятия еще далеки от нее, скрыты за дымкой будущего. В настоящем девочка, так же как и ее братья, стремится к активности и свободе. Для детей свобода не представляет собой тяжкого бремени, поскольку она не подразумевает для них ответственности, они видят, что взрослые оберегают их, чувствуют себя в безопасности и не испытывают желания лишиться опеки. Из–за стихийной тяги девочки к жизни, ее любви к игре, смеху, приключениям общение с матерью начинает ей казаться недостаточным и подавляющим. Она хотела бы вырваться из–под материнской власти. Материнский контроль над девочкой значительно более мелочен и неусыпен, чем над мальчиком. Редко мать проявляет такие понимание и сдержанность, которые с любовью описаны Колетт в «Сидо». Даже если не говорить о почти патологических случаях, которые, В противоположность мазохистским грезам М. Ле Ардуэн грезы К. Одри имеют садистский характер. Ее возлюбленный видится ей раненым, в опасности, а она героически спасает его, но при этом и унижает. Это характеризует ее как женщину, категорически отвергающую пассивность и стречящуюся завоевать независимость, приличествующую человеческому существу.
кстати, не так уж редки 1, когда мать предстает как истязательница, удовлетворяющая в отношениях с дочерью свое желание господствовать и свой садизм, следует отметить, что дочь для матери является особым объектом, в отношениях с ней она стремится утвердиться в качестве независимого субъекта. И такое поведение матери приводит девочку к бунту. Нормальную девочку, восставшую против нормальной матери, описывает К. Одри: Я не могла бы сказать правду, какой бы невинной она ни была, потому что в отношениях с мамой я всегда чувствовала себя виноватой. Она была главной среди взрослых, и это внушало мне живейшую неприязнь, от которой я не избавилась и по сей день. В душе у меня как будто была глубокая и болезненная рана, которая постоянно давала о себе знать… У меня не было ясных мыслей, например: она слишком строга или она не имеет права. Но все мое существо изо всех сил говорило: нет, нет, нет. Мой протест вызывала не сама по себе ее власть и даже не необоснованные приказы и запреты, а ее желание обуздать меня. Иногда она прямо так и говорила, но даже когда не говорила, об этом свидетельствовали ее взгляд, ее тон. Однажды она рассказала своим знакомым дамам, что дети бывают значительно послушнее после трепки. Я не могла забыть эти слова, они застряли у меня в горле, ни вытолкнуть их, ни проглотить было невозможно. Они рождали во мне гнев, в котором смешивались и моя вина перед ней, и стыд перед собой (ведь, в конце–то концов, я ее боялась, и у меня для мести не было в запасе ничего, кроме грубых слов или дерзостей). Но вопреки всему я ощущала этот гнев и как доблесть; до тех пор пока рана в моей душе не затянулась, пока во мне живет молчаливая ярость, единственное проявление которой заключается в повторении слов: обуздать, послушный, трепка, унижение, — меня не удастся обуздать.