Челищев и Мерфельд взглянули на Сергея с вялым, равнодушным недоумением. На допрос выводили строго по распорядку, и час был неурочный, близилось к обеду. Сергей, заложив руки за спину, шагнул в отворенную дверь. Вот в этом гулком коридоре с полукруглыми сводами, на этих железных мостках над трехэтажной пропастью-колодцем ему был знаком уже каждый потек и каждая выщерблина. А вдруг в этот раз повели к тому, кто явился за правдой, а не за признанием? Сергей не полетел, подхваченный предчувствием неодиночества, — потащил чугуном на ногах весь долгий опыт безответности.
Ввели в затопленную солнцем комнату, что в первую секунду показалась добела накаленным металлическим залом, как будто уж преддверием какого-то последнего суда, и в этом пыльном солнечном сиянии, у одинокого стола, в высокой пустоте он с удивлением увидел женщину… во-первых, женщину, а во-вторых, судью, не секретаршу-машинистку, а будто бы живую богиню революции, эпохи модерна, «крылатости», аэропланов. Она была уничтожающе красива — нерусской, какою-то злой, воинствующей красотой — не то институтка, не то вечно юная, без возраста, классная дама, сменившая шифон и очень узкие креп-лисовые платья на кожаную комиссарскую тужурку, поклонников — на полк ивановских ткачей или флотилию балтийцев.
Короткие пышные волосы. До каменности строгое лицо с кариатидами бровей. Всесильно неотступные глаза, смотрящие, казалось, с отвращением.
— Садитесь, Северин. Я комиссар Политуправления РВСР Флам. Ну, что он, говорите.
Сергей вдруг вспомнил Аномалию — в этих темных глазах было что-то от злой, беспокойной тоски кобылицы, потерявшей хозяина. Да, отвращение, но будто не к Сергею, а к тому, что собирались сделать с Леденевым. Хотя, быть может, это было омерзение к тому, во что Леденев превратил себя сам, переродившись и предав. Тогда она сама через него перешагнет. Но ведь тогда не спрашивают «что он?».
— Так, может, вы-то нас и будете судить? — сказал Сергей, не сразу обретя дар речи.
— Судить вас будет партия, военревтрибунал. А мне отвечайте о нем.
— А что тут сказать, — ответил Сергей, заглядывая ей в глаза и читая в них: да, как же он мог забыть — ведь была у
— Пусть лучше молчит: заговорит — еще верней себя потопит, — сказала она, прохаживаясь взад-вперед и разговаривая будто бы сама с собой. — Слушайте, что нужно делать. Пусть напишет письмо — предсовнаркому лично, копия Сталину. Что он не знает за собой вины и просит отозваться. «Приму любую волю партии».
— Да писали уже, — засмеялся Сергей, поймав себя на мысли, что не знает, зачем она явилась и как ее, такую доброхотку Леденева, сюда допустили. — Давно уже полное собрание писем. А письма эти наши — спасибо, если к делу подшивают, а то может, в гальюн с ними ходят.
— Я постараюсь передать.
— А почему же вы со мной-то говорите? — дозрел Северин.
— А потому что я ему никто, — сказала она, резко остановившись. — И он должен быть мне никто. Чтобы ни у кого не возникло вопросов о моем личном интересе. Вы, наверно, заметили, я комиссар все же женского рода… А может быть, вы мне не верите? Кто я такая, кто он мне… — сказала, будто становясь в своих глазах непоправимо жалкой или, может, нечистой перед тою единственной силой, которая ее сюда не посылала. Сказала, будто вылезая из этой своей черной комиссарской кожи, как из панциря, самой себе сопротивляясь, признавая: железная не вся — есть в ней самоуправное животное нутро… И только тут Сергей и вспомнил, осознал, что женщина эта пришла спасать мертвого, что памятен, нужен ей тот, пропавший, подмененный Леденев, существования другого она, естественно, не допускает, и приведи к ней этого сейчас — должно быть, отшатнется: «Леденев где? Куда подевали?»
— Да какая уж разница: верю — не верю, — сказал Северин под гнетом невозможности сказать ей правду. — Это вы ему, вы, вся партия большевиков, должны поверить. Вы дело наше знаете? Абстракция, схоластика. Что он своих товарищей убил, большевиков — никаких доказательств. Да одно только то, что пошел под арест, хотя мог запросто свой корпус взбунтовать…
— Пишите и это, — присела Флам напротив и быстро закурила. — Он будто жениться успел перед самым арестом, — сказала опять с беспредельным презрением к себе. — Взял бабу с дитем. Ну да, не может он без бабы, но зачем же жениться? Это что же за тяга такая — к печи и корове?
— Ну давайте еще и за это судить, — ответил он, прячась за шутку.
Сказать ей все? Ударить? Ведь все равно узнает. Неизвестно, как этого, а
— Ту женщину с ребенком, — выжал он из себя, — надо было сберечь. Прикрыть своим именем. Они не чужие ему — земляки. Одной беды хлебнули, вот и все.