Артур спустился по Мэдисон-авеню до клуба на 37 улице, где он останавливался в каждый свой приезд. Он во многом предпочитал отелям эту тихую гавань во власти белого, серого и черного: серые стены, черный палас, хромированный лифт, черные горничные в серых платьях, белые коридорные в черных брюках и теннисках, белоснежная посуда на серых скатертях, салон для завтрака, затянутый серой холстиной, и единственное цветное пятно в этой симфонии — графины с фруктовым соком и баночки с вареньем. Только шелестение утренних газет нарушало тишину салона, обслуживание в котором было невидимым. Редкие женщины присаживались за отдельный столик и выпивали полчашки кофе (черного, разумеется), поставив у ног «дипломат». У стойки регистрации стояла, держась прямо в своем черном блейзере поверх серой шелковой блузки, необычная молодая женщина южноамериканского типа, с пышной курчавой гривой волос, покрывавшей плечи. Она никогда не улыбалась, возвышаясь за своей стойкой, — женщина-ствол, едва поворачивавшаяся, чтобы снять ключ с гвоздя, взять счет, выплюнутый компьютером. За крайнюю суровость Артур звал ее Медеей, а она каждый раз отвечала, указывая пальцем на бейдж с ее именем на отвороте блейзера:
— Меня зовут Хуана!
Он точно так же мог бы прозвать ее Цербером, настолько она следила за избранностью клуба и за нравственностью его завсегдатаев.
— Как, — удивлялась Зава, — вам нравится в таком мрачном клубе? Просто бюро похоронных услуг.
— Дорогой друг, я никогда не принадлежал к тайному обществу, к своему большому сожалению. Здесь черное и серое создают у меня иллюзию часовни, куда приходят возблагодарить Всемогущего — я говорю о долларе, разумеется, — за успех в необыкновенно деликатном деле.
— Узнаю вас. Все то же чувство вины по отношению к деньгам.
— Его не было, когда я в них нуждался. Теперь оно преследует меня по пятам.
— В тот день, когда я увижу вас за рулем «роллс-ройса» или «феррари», проживающим на авеню Фош или Парк-Авеню, я начну тревожиться.
За исключением одного участка Бродвея и Тайм-сквер, да еще, пожалуй, Гринвич-Виллидж, где он встречался с Элизабет до того, как она примкнула к буржуазному обществу, которое всегда одерживает верх, Нью-Йорк умирает каждую ночь, в отличие от Парижа, Рима или Мадрида, которые с наступлением ночи пробуждаются к иной жизни. В самом центре этого Сан-Джиминьяно будущего с гигантскими сияющими башнями, устремляющимися в небо с пятнами розовых, серых и желтых фумарол, Артур повелевал городом, покинутым на волю неуемных душ. А в тот вечер возвращение после часовой ходьбы было еще и лекарством против воспоминаний, пробужденных Элизабет и Жетулиу. Он никогда не забудет, что молодому французу, потерянному во враждебном или безразличном обществе, Элизабет протянула руку.
Медея вручила ему ключ. Когда же она спит?
На следующий день, прежде чем сесть в самолет в аэропорту имени Кеннеди, он оставил сообщение на автоответчике Элизабет.
Полуночный Париж был праздничным городом в венке огней.
В квартире на улице Верней стоял затхлый запах. Он распахнул окна.
На узкой улице Аллан болтали две женщины, в то время как их собаки описывали деревья, болеющие от потоков ночной мочи.
Артур достал из ящика фотографию Аугусты, лепестки розы на один вечер, сари, которое она носила в Ки-Ларго, фотографию Элизабет перед своим домом, программку спектакля в доках.
Месяц спустя Артур снова встретил Жетулиу, на сей раз в Париже, и очутился на тротуаре улицы Святых Отцов с номером телефона, не будучи уверен, что так уж хочет его иметь.