Князев подошел к двери, постоял, потом вернулся.
— Посидишь, — сказал он, — подумаешь, авось поумнеешь.
После того как Князев ушел, мне стало легче, как будто он снял с меня какую-то тяжесть. Как — я даже не понимал. «Воюй с такими!» — это обидно, про мешалку тоже. Но все же на душе у меня посветлело. Мое черное отчаяние было мальчишеским отчаянием. Оно всегда бывает безграничным и безысходным. Когда я получил первую двойку, я впал в такое горькое уныние, что проглотил бы, не задумываясь, самый смертельный яд, лишь бы только он не был очень противен на вкус. А уже на следующий день мы еще с одним двоечником, Васькой Баландиным, пробирались зайцами в кинематограф «Эден», забыв о своих двойках.
После ухода Князева мне было стыдно думать о том, о чем я подумывал до его появления. Я понял, что все эти мои мысли пустяковые, и, может быть, не так уж важно, как меня встретит рота. Неприятно, конечно, но дело не в этом.
Я стал думать о другом.
Ну ладно... Я не удержался — заснул. А если завтра мне снова захочется спать, так сильно захочется, что веки не будут мне подчиняться? Что тогда? А ведь может случиться и хуже. Вдруг попадешь к белым и они тебя начнут мучить, как мучили Оську Оршанского, который потом умер? Что тогда? Как сделать, чтобы заставить язык молчать? И где тут середина между трусостью и геройством? Нет этой середины... Ведь если я не скажу ни слова — я герой, а если хоть на минуту разожму рот — подлый трус и самый последний предатель.
Раньше все это казалось очень легко и просто. Но ведь есть все-таки и такая сила, которая может заставить человека вынести все, что угодно, и не раскрыть рта. И я подумал, что это будет очень трудно, что это может быть нестерпимо, но если это выносят другие люди, то вынесу и я.
Пусть Князев ставит меня не по два, а по четыре часа в караул, пусть время будет падать по каплям! Нет, меня еще рано посылать кашеваром на кухню и совать мне в руки мешалку.
Я вернулся в роту не через две недели, а дней через пять. И мне казалось, что за эти пять дней я стал старше... Это было несомненно так, хотя зеркало в вестибюле здания отражало все того же вихрастого парнишку с лицом в веснушках, с красной жестяной звездой на мятой бескозырке.
Ребята встретили меня хорошо, даже сдержанный Ульст обрадовался, что я вернулся раньше срока.
— Ну как? — спросил он меня.
— Ничего, — ответил я ему, — в другой раз не засну!
Вот и лето проходит и наступает осень, а мы всё не едем на фронт, хотя дела там вовсе не хороши. С юга наступает Врангель, на западе упорные бои с поляками, а нас всё учат маршировке. Маршируем мы, как заводные, а вот стрелять не умеем. Боевых патронов мало. А1ы всё заряжаем и разряжаем наши винтовки, да только патроны у нас деревянные, учебные, стрелять ими никак нельзя.
Осень наступила внезапно. Сразу все листья пожелтели. И предместье, где мы жили, и сам город засверкали золотом. Голубой Днепр поплыл в золотых берегах — золотые леса на высоком правом берегу, золотистый песок на левом.
Потом так же внезапно листья облетели, рано стало темнеть, и по утрам было холодно умываться. Ночи выдались темные, безлунные. Стоишь на посту, ждешь, ждешь, пока рассветет, а все не рассветает.
Вечером, после занятий, в плохо освещенной казарме, собравшись у одной какой-нибудь койки, мы пели песни. В нашем взводе было много украинцев, а я нигде не слышал лучших песен и лучших певцов, чем на Украине. Мы пели о том, как комар «тай на мус1 оженився», «Копав, копав криниченьку», пели про Сагайдачного, «що променяв жинку на тютюн та люльку», про Дорошенко...
Иногда к нам вдруг приходил Князев. Он подходил осторожно, на носках, чтобы не прервать песни, но всегда, когда он появлялся, Ульст командовал: «Встать, смирно!» — и песня обрывалась. Князеву было неловко, он махал руками и говорил: «Вольно, садитесь!» Он приходил к нам не как командир роты, а как любитель пения.
Я знаю много солдатских песен, и все — от него. Когда бывало мы пропоем все украинские и «Сами набьем мы патроны», «Слезами залит мир безбрежный», Князев осторожно затягивал:
Я подтягивал:
Потом подхватывали все:
С песен начиналось, потом шли воспоминания, рассказы о старой армии, про случаи на позициях... Наконец Князев вытаскивал свои огромные серебряные часы, чуть ли не с кулак величиной, и говорил:
— Побеседовали, ребята, выше среднего, дальше аж некуда. Спать пора— бывайте здоровы.
— Когда на фронт, товарищ командир?
Но Князев разводил руками: он знал об этом не больше нас.
А надоело, смертельно надоело сидеть в казармах и заряжать винтовки деревянными патронами. Мне было даже неловко перед ребятами, которые остались в школе-коммуне, перед Оськой Гринбергом и, конечно, перед Таней Готфрид: поехали на фронт называется!