От ребят шли письма. Откуда они, подлецы, узнали про Таню Готфрид? Я часто думал о ней, вспоминал ее голос, ее лицо. Ребята и девочки, как нарочно, в каждом письме писали про Таню. А сама Таня — как будто ее и не было: ни строчки не писала!
Но я ее понимал. Ведь я ей тоже не писал ни слова, да и как бы я ей стал писать? Как всем — нельзя. Как-нибудь иначе? Да как же напишешь иначе, если я ей за всю жизнь и слова ни одного такого не сказал!.. Кажется, я задохся бы от волнения, получив от нее хоть строчку. Нет уж...
А что там у нас делается сейчас? Все тот же хлеб с по-нидлом, все те же лекции, и вечера в университетском саду, и спектакли?.. Иногда хотелось снова хоть на минуточку сбегать туда, посмотреть, показаться, посидеть с ребятами — и сразу же обратно. Очень хотелось.
От мамы и от девочек я тоже получал письма.
Как сейчас, вижу мамин почерк, прыгающие крупные буквы, строчки сначала в несколько слов, а потом всё мельче и мельче. Маме никогда не хватало бумаги. Она поворачивала письмо вверх ногами и так писала, пока не оставалось места только для маленькой подписи «мама». Иногда оставалось так мало места, что даже последнее «а» не влезало.
Мама повторяла тысячу раз, чтобы я себя берег, чтобы не простужался. Сестренки писали обе одинаково, каждая на отдельной бумажке: «Милый Боречка, пожалуйста, приезжай поскорее».
Мама рассказывала новости — домашние, дворовые. Она писала и про старика Колесниченко.
«Старый Колесниченко, — писала мама, — совсем сходит с ума и ругает всех покупателей с нашего двора. Должно быть, беспокоится за сына. Я раз зашла к нему в лавку. Он меня выгнал, даже сказал: «Пошла вон!» Какое нахальство, — ты не находишь? Кажется, он скоро совсем закроет свою лавку: товару нет, и, конечно, теперь уже не та власть для него.
Его Колька еще на фронте и ничего не пишет. Ну конечно, какое писанье оттуда? Милый Боречка, если ты его встретишь где-нибудь на фронте, скажи ему, чтобы ехал домой. Хоть старый Колесниченко меня выгнал, а я ему зла не желаю. Про рыжего Мейера тоже ничего не слышно...»
А вдруг и в самом деле мы с Колькой встретимся на фронте? Нет, не может этого быть. Смешная мама, как будто фронт — это вроде двора или переулка.
Да когда мы еще попадем на фронт? Я уже начинал думать, что мы не нужны никому и про нас забыли.
Однажды ночью я проснулся оттого, что Ульст тряс меня за плечо:
— Вставай, Борька, тревога!
Я вскочил. Секунду я смотрел на него, моргая глазами, потом стал одеваться так быстро, как только умел. В полутьме я видел, как, разговаривая вполголоса, укладывали и увязывали мешки мои соседи.
Обмотки никак не хотели обертываться вокруг ноги. Эти подлые свивальники сползали с ног на первом же километре. Мука была с ними!
Наконец готово! Пяти минут не прошло — и мы стоим в строю с винтовками и вещевыми мешками. Сердце у меня бьется так, что можно услышать его стук сквозь полушубок.
Я стоял почти с краю на левом фланге. В темноте казалось, что правый фланг где-то совсем далеко. Слышалась приглушенная команда. Темные фигуры проходили мимо рядов, останавливались, всматривались. Это командиры проверяли, все ли в порядке. Кто-то сзади меня, шепотом ругаясь, завязывал шнурки у ботинок.
Ночью все выглядело не так, как днем. Сзади нас темной громадой стояли казармы, перед нами лежал плац. Днем это была небольшая прямоугольная площадка; сейчас плац уходил куда-то в бесконечность. И казалось, что именно там, впереди, в темноте, и находятся невидимые враги, а среди них Колька Колесниченко в своей гимназической фуражке с загнутым козырьком и глупой солдатской кокардой на синем околыше. Ну, вперед!
Мы пошли в темноту, мерно топая по мостовой — кто сапогами, кто австрийскими бутсами, кто деревянными подошвами. Вместо бесконечности за плацем оказалась знакомая улица, обсаженная липами, затем другая. Топот гулко разносился по тихим улицам. Мы шли по сонному городу, мимо высоких зданий, мимо музея, — я узнал его неясные очертания.
Серело, когда мы подходили к пристани. С реки дул холодный ветер, сама река была серой и неприветливой. Я посмотрел на другой берег, где за кромкой серо-желтого песка торчали какие-то кустики, и сказал Ульсту:
— Неужели мы там купались? Дай мне полфунта сахару, чтоб я сейчас в воду полез, — ей-богу, не полезу!
— И взбредет же тебе в голову! — сказал Ульст. — Ты смотри не прозевай мест на пароходе, чтоб рядом были...
Пароход загудел, и обе Украины — Правобережная справа, Левобережная слева — поплыли мимо нас. Оба берега были по-осеннему пустынны. Пароход шел, ощетинившись винтовками, потому что и на правом берегу и на левом погуливали бандиты: батько Ангел, Тютюнник, Григорьев, Маруся и еще неизвестные нам кулацкие атаманы.
Однако мы никого из них не видели. Правда, как-то по левому берегу, по степи, проскакали верховые, человек шестнадцать, в черных бараньих шапках, с винтовками за плечами. Мне хотелось думать, что это и есть бандиты, и я сжал винтовку в руках. Но всадники не стреляли в нас, да и вообще неизвестно, кто это был. Может быть, и наши из какого-нибудь продотряда.