Ему говорят: Виктор Сергеевич, у вас грубое нарушение штатного расписания. Не положено, чтобы рядом со слесарями, механиками, шоферами — чабаны, птичницы, агрономы, скотники… А он: у меня в столовой обед из трех блюд стоит тридцать копеек, ужин — десять, зелень бесплатно, а в теплицах каждый день собираем по два ящика огурцов и помидоров. Ему говорят, что сельхозинвентарь приобретен за счет фонда предприятия, а он в ответ, что стройка есть стройка, тем более такая удаленная. Тылы не подтянуты, и он не намерен ждать и натощак соблюдать штатное расписание… Ему — все это хорошо, но это самоуправство, финансовая дисциплина превыше всего, мы не имеем права закрывать на это глаза; а он ведет комиссии в общежития — двухместные люксы, полированная мебель, холлы для занятий; ведет по ковровой дорожке, постеленной не для комиссий, а для шоферов и слесарей, и кстати рассказывает, что дорожку эту он год выбивал в республиканском министерстве, но все-таки убедил и выбил, и вас, говорит, сумею убедить!..
Все построено своими силами и на средства, которые не идут ни в какое сравнение с теми хозрасчетными суммами, что затрачены на приобретение материалов.
Его спрашивают: а вы кем работаете, хозяйственником или начальником управления?!
Он вынужден признать: к сожалению, больше хозяйственником…
Но уже не он, а его помощники рассказывают членам комиссий, как «наш Виктор Сергеевич» сделал то, сделал другое, сделал пятое и десятое, — и это уже касается не зелени и фруктов, а машин, самосвалов, заводов… И выясняется в конце концов, что странный Гатилин, чудак, отказался от персонального особняка, предложенного ему руководством стройки, что сам он работает с лопатой или топором на воскресниках, что никто никогда не видел, чтобы Гатилину принесли на дом пучок луку или горсть редиски, не говоря уже об огурцах… «И вообще, — поясняет парторг, — за ним — гора! Ему бояться нечего…» И дело даже не в этом, а в том, что за последние годы гатилинское управление не знает текучести кадров, в том, что все, кто видел, как живут и работают у Гатилина, хотят жить и работать у него, — здесь для рабочих не только дома, а и уважение, и потом уже — клуб, народный театр, детская музыкальная школа, даже бассейн, профилактории и лодочная станция на базе отдыха в горах… И когда доходит речь до производственных показателей, Гатилин, проглотивший к этому времени несколько таблеток испытанного валидола, показывает поздравительную телеграмму министра, в которой отмечается, что его управление добилось наивысшей производительности на человека по министерству…
Комиссии отработают каждая свое и уедут, а Гатилин (теперь это уже и для него не секрет) будет ломать голову, кто так методично, безжалостно травит его хитроумными анонимками, рисует зарвавшимся князьком, мажет грязью… А тут еще неожиданный вызов в Москву, видимо, по тому же поводу, надломил его.
Он почувствовал себя плохо. Попросил секретаршу сдать Аэрофлоту его билет и сел в поезд, надеясь, что за трое суток дороги войдет в норму. Холодно простился с провожавшими, в душе не веря их ободряющим улыбкам. Фраза, вполголоса оброненная на перроне кем-то из его людей и не предназначенная ему, злила Гатилина. Он дорожил своим положением на Карадаге, но не думал, что это так заметно. А сказали: «…его не сломишь, он из власти тугие узлы вяжет». Что правда, то правда, но не до конца, и ему хотелось крикнуть: «Брехня все! Власть и сама в бараний рог согнуть может!..»
Поезд едва тронулся, и Гатилин закупорился в купе, зная, что до самой Москвы его не побеспокоят, — о том позаботились, кому надо… По старой традиции командированных, ему оставили для Москвы бочонок изюмового арака — крепкой водки, и Гатилин, рассеянно попробовав терпкий на вкус напиток, почувствовал, как тоскливо засосало под ложечкой. Уверенный, что водка его не возьмет, он опрокинул несколько стаканов и вдруг запел в тоскливом своем одиночестве, как татарин в степи, переполошив жутким мужицким воем сонный вагон.