Я отчётливо понимал, что остановить экзекуцию не сумею, но терпеть и сдерживаться не мог. Черт с ним, с невмешательством репортёра! Если струшу, промолчу, век себе не прощу. Обличать словом, взывать к совести Зухуршо бесполезно. Такие, как он, тем-то и отличаются от людей, что у них совести нет. Но у меня имелось оружие, которое, если не напугает Зухуршо, то, по меньшей мере, смутит. А если и не смутит, то хотя бы бросит в лицо облитый желчью дерзкий щелчок.
Придавив пугливую мысль о том, какая будет изобретена для меня пытка, я вышел, остановился напротив Зухуршо, наставил на него объектив фотокамеры и щёлкнул затвором.
Он почернел, помрачнел, прошипел:
«Зачем фотографируешь?»
Вопрос был риторическим. И без моего ответа Зухуршо прекрасно понимал, что я выражаю протест, вызов, презрение. Понимал и то, что жест – чисто символический. Из ущелья меня не выпустят, фотографии никогда не будут опубликованы. Хотя Зухуршо, возможно, был бы рад покрасоваться в прессе на фоне столь эффектной картины. Так некогда фрицы позировали возле трупов повешенных партизан. Но фотографировать без разрешения, помимо его воли – оскорбление. Насмешка. Дерзость. Тяжкое преступление.
Я отошёл в сторону, чтобы захватить заодно и человека, которого сёк Занбур, и сделал пару снимков. Затем присел и взял другой ракурс.
Думаю, и крестьяне, и головорезы понимали суть моего демарша. Все замерли, ожидая реакции Зухуршо. Застыл Занбур с занесённой тростью. Окаменел Зухуршо. Он не мог приказать прекратить съёмку или велеть своим башибузукам схватить наглеца – поставил бы себя в ещё более унизительное и смешное положение. И он всё-таки вывернулся. Воскликнул:
«Ай, молодец! Правильно. Такие большие события надо фотографировать. Вот ещё туда пойди, оттуда сними».
Я направил на него камеру, вновь щёлкнул и остановился, глядя Зухуршо в лицо. Он бросил пару слов Гафуру, стоящему рядом, и, словно полностью забыв обо мне, переключил внимание на Занбура:
«Сколько успел?!»
«Я не считал», – растерянно сказал примат.
«Начинай сначала, – велел Зухуршо. – Гадо, теперь ты считай. Он не умеет».
Ко мне подошёл Гафур:
«Пойдём».
Сопротивляться было глупо. Потащи он силком трепыхающегося фотографа, это свело бы на нет впечатление от протеста. Я безропотно пошёл за Гафуром к боевикам, стоящим у стены.
«Здесь жди», – рыкнул он и отошёл.
Соседний басмач рядом толкнул меня локтем:
«Брат, нас тоже сними. – И замер: – Что такое?»
Женский голос с немыслимым акцентом проквакал что-то неразборчивое. Это ожили говорящие китайские часы, которые я перед командировкой купил на вьетнамском рынке. Сосед поцокал языком, поймал мою руку, расстегнул ремешок и снял диковинку.
«Тебе часы уже совсем не нужны».
Меня захлестнуло омерзительное чувство беспомощности. Обобрали, как мертвеца.
Меж тем экзекуция продолжалась. Зухуршо насладился ещё несколькими архаическими методами: ярмом, колодками, подвешиванием на вывернутых за спину руках и пошёл по второму кругу. Меня начало мутить от криков и вида истязаемых. Наконец пытки закончились. Зухуршо спустился с крыльца:
«Идём».
Я и не ожидал, что он накажет при народе. Меня усадили меж Гафуром и Занбуром в «Волгу», стоявшую в стороне. Поднялись ко дворцу, во дворе которого Зухуршо приказал:
«В зиндон».
Несколько дней назад закончилось строительство подземной тюрьмы – зиндона. В дворе была вырыта большая яма глубиной метра три, перекрытая настилом с квадратной дырой посередине – входом и окном одновременно. Над ямой сложили из камня сарайчик. Тюрьма, вероятно, предназначалась для особо важных узников – не думаю, чтоб скаредный Зухуршо взял бы простого мужика на содержание, пусть самое скудное.
Гафур отвёл меня в каморку над зиндоном. Кроме Зухуршо в неё набилось столько башибузуков, сколько вместилось.
«Прыгай в яму!» – свирепо приказал Зухуршо.
Ситуация становилась донельзя нелепой и унизительной. Я попытался сохранить достоинство и чувство юмора:
«А где парашют?»
«Гафур, раздень его и брось в зиндон», – приказал Зухуршо.
Троглодит схватил меня за руку. Я попытался вырвать руку, но он был силен как бык.
«Постой! Я сам…»
Потом, размышляя в темноте, я казнил себя за то, что дал слабину. Но мне было просто нестерпимо вообразить, как меня насильно бросают в эту яму. Я заранее ощущал омерзительное чувство беспомощности, когда примат потащит меня к дыре в полу. Унизительно. Но это полбеды. Оказаться абсолютно голым перед всей этой сволочью – наверное, для меня это было страшнее всего, хотя я и не считаю себя чрезмерно стыдливым. Но одно дело – нудистский пляж или сауна с друзьями, а другое – перед чужими, враждебными, насмешливыми… И где-то на заднем плане промелькнула подлая мысль: если уж ямы никак не избежать, то лучше оказаться внизу в одежде…
«Отпусти его, Гафур, – приказал Зухуршо. – Он сказал, что хочет сам спрыгнуть. Я не возражаю. Пусть прыгает».
Гафур вступился за меня:
«Ноги переломает, в сырости и холоде умрёт. Зухуршо, лестницу ему дай».
«Ладно, пусть не прыгает, – снизошёл Зухуршо. – Лестницу не дам. Пусть лезет, как хочет…»