Сейчас мы стояли на берегу холодного ручья, кидая в него камушки и слушая, как они плюхают. Мне хотелось сказать: «А помнишь, как мы тогда…», но слишком часто наши с братом детские воспоминания не совпадали. Я начинала вспоминать какую-нибудь поездку, визит родственника или событие во время этого визита, а Роберт смотрел на меня так, словно я рассказываю о гастролях малоизвестной албанской рок-группы. Поэтому с Робертом я молчала. Когда люди росли вместе, им нетрудно молчать вдвоем. Иногда это легче, чем разговор, но разговаривать им тоже нетрудно.
Мы нашли еще камушков и тоже побросали в воду.
— Камень не может утонуть, — сказал наконец брат. — Он уже утонувший.
— Ты начитался стихов? — улыбнулась я.
— Так, просто подумал.
— Опасное занятие.
— Немножко подумать — надолго хватает.
— Немножко подумать — опасно. Впрочем, много думать тоже опасно. И вообще не думать — опасно. — Я помолчала. — Жизнь это минное поле.
— Ты что, упоротая? — спросил брат.
Я почти пустила блинчик камушком. Он прямо хотел проскакать по воде. Я чувствовала.
— Если бы, — вздохнула я. И бросила камень далеко влево, через старый рыборазводный садок, на теннисную лужайку. На наших землях был настоящий старый теннисный корт, построенный первыми владельцами дома. Его давно заглушили коленчатые, как тростник, сорняки, и он снова почти превратился в дикий луг, но если по нему идти, ноги подворачивались на разломанных кусках асфальта, а на противоположных сторонах до сих пор торчали два облезлых, когда-то побеленных столбика для сетки. На моей памяти здесь никто никогда не играл. Корт казался призраком былого богатства, некогда охранявшего эту землю, по контрасту с признаками былой бедности — дощатыми сортирами и водоразборными рычажными колонками, характерными для окрестных ферм.
Я бросила еще камень. Затем мы повернули обратно к дому. Новый снег бесшумно падал сверху вниз, но налетал порыв ветра, и снежинки взмывали, как в стеклянном снежном шаре, когда его встряхнешь. Роберт, который прошлым летом поработал вожатым в лагере для школьников, запел:
— Я знаю одну песню, что действует на нервы, что действует на нервы, что действует на нервы, я знаю одну песню, что действует на нервы, она звучит вот так: «Я знаю одну песню, что действует на нервы…»
Мы прибыли домой и увидели себя, порозовевших и мокрых, в зеркале в прихожей. Зеркало было облеплено желтыми стикерами, на которых мать записывала разные вещи для памяти, и наши отражения выглядели так, словно мы играем роли цветов в школьной постановке. Мама сделала кугель из лапши, а вместо индейки запекла говяжью грудинку, и мы все уселись есть. Мать принесла из кухни горячую грудинку на блюде, встала у меня за спиной и грохнула блюдо на стол, едва не попав мне по голове. «Отскочь», — скомандовала она при этом, и я дернулась в сторону.
— Что это? — спросил брат.
Я безнадежно уставилась на него.
— Сын еврейской матери — и не узнает говяжью грудинку?! — удивился отец.
— Я узнаю грудинку, но она сказала, что это какой-то отскотч.
То был единственный момент, когда мы всей семьей хорошенько посмеялись. Сама грудинка, приготовленная с кетчупом и заметным избытком порошкового лукового супа — возможно, мать всыпала один пакет, а потом, сбившись со счета, еще один, — оказалась пересолена и была отнюдь не лучшим кулинарным произведением матери. Мы все навалили поверх мяса разных приправ — клюквенного соуса и овощной смеси, которая у нас в семье называлась кукурузной икрой, — и потом весь вечер и всю ночь бегали пить воду.
Когда я снова оказалась дома, в Деллакроссе, мое место во взрослом мире — университете, Трое — и наступающая взрослость испарились, и я превратилась в разнородную коллекцию младших версий себя, которые при этом боролись за главенство. Я то напрашивалась на ссору, то часами дулась, запершись у себя в комнате. Я старалась после полудня уходить на прогулку, — как однажды посоветовала мать, к двум часам надо обязательно выбраться из дома — и иногда прихватывала с собой Кляксу, несмотря на то что однажды мы наткнулись на грузовик мусорщиков, до сих пор объезжающий окрестности. Клякса ненавидела грузовик мусорщиков. Думаю, она считала, что те крадут имущество, принадлежащее если не ей лично, то коллективно всем окрестным собакам. Она бешено лаяла, как бы говоря: «Ах вы сволочи, вот погодите, мы выясним, где вы живете, приедем и украдем весь ваш мусор! Посмотрим, как вам это понравится!» Когда я возвращалась с прогулки, часто еще не было и половины третьего, и я сидела у себя в комнате, не выходя, до самого ужина. Я не помогала матери с ужином, и когда спускалась вниз, то обнаруживала, например, вулканическое извержение из горшка с тушеным мясом — мать по слепоте положила в него питьевую соду вместо крахмала. А однажды оказалось, что она сделала порционные салаты и разложила их в собачьи миски.
— Мама, это собачьи миски, — я указала на украшающий их рисунок, собачьи головы.