После моей первой поездки в Ямбург к Глазенапу, я был в нем еще два раза. Возвращаясь после моей второй поездки туда, я не нашел обратного поезда и вместе с Горцевым пошел пешком на станцию Сала. Уже подходя к ней, мы были обогнаны дрезиной, на которой ехал какой-то закутанный офицер. Проезжая мимо двух караульных солдат железнодорожной охраны, не обративших на него внимания, этот офицер разразился потоком самой крепкой ругани. На мой вопрос, кто это, я получил от солдат ответ: «Наш полковник». На станции мы застали этого «полковника», и я узнал в нем поручика Оглоблина, который в августе являлся ко мне с просьбой помочь ему в формировании этой охраны, начальником коей он был назначен. Высокого роста, с моноклем и весьма развязный, он не внушил мне тогда особого доверия, тем более что приказа о сформировании этой охраны еще не было издано. Затем мне про нее не пришлось слышать, кроме того случая разбоя, о котором я уже упоминал.
Оглоблин служил раньше в Красной армии и уверял меня, что был командиром одной из батарей Красной Горки, когда она сдалась летом белым. Встретившись теперь на станции Сала, я попросил его довезти меня и Горцева до Нарвы на его дрезине, на что он охотно согласился. На мое замечание, что он быстро дошел до полковника, я получил ответ, что, в сущности, он еще поручик, но ему обещано скоро производство в зауряд-полковники, почему он и носит погоны полковника. Затем он стал рассказывать про свою работу в Гатчине. Про нее мне уже пришлось слышать, и поэтому я его спросил, правда ли, что он повесил там больше 150 большевиков. «Да, пожалуй, и до 200», — был ответ. В дальнейшем он стал восхвалять свою команду, как людей на все готовых. «При кажу женщину повесить — повесят, прикажу повесить ребенка — и его вздернут». Рассказал он еще, что вывез из Гатчины все железнодорожное имущество и в том числе эвакуировал и обстановку Царского павильона на станции. Этот рассказ я вспомнил, когда услышал про разграбление якобы белыми Гатчинскаго дворца.
Еще позднее, уже за границей, я услышал про привлечение Оглоблина к суду за это разграбление, но уверенности, что оно действительно имело место, у меня теперь нет. С одной стороны, большевики никогда нигде про это разграбление не писали, а уж, конечно, они не преминули бы оповестить про это «urbi et orbi»[33] о таком преступлении белых, а с другой стороны — я встретил в Копенгагене хранителя картинной галереи дворца, которого вызывали в Ревель для осмотра вещей, якобы из него похищенных. По утверждению этого лица, эти вещи к обстановке дворца не принадлежали, а принадлежали вероятно к числу реквизированных в частных квартирах. Были ли это вещи, отобранные у Оглоблина, не знаю. Добавлю, что еще в Нарве я слышал от прокурора корпусного суда о привлечении к следствию за это разграбление двух офицеров, в том числе одного самозваного князя. Нужно сказать, что после революции появилось удивительное количество новых русских титулованных фамилий. В Копенгагене был русский «граф» Рабинович, кажется, бывший агент охранного отделения, женатый на бывшей содержательнице публичного дома.
В последний раз был я в Ямбурге ночью перед его оставлением. Выехав из Нарвы утром в вагоне строителя моста инженера Шелавина, мы подошли к Ямбургскому мосту — всего в 20 верстах от Нарвы — уже вечером, ибо все было забито эвакуированными с фронта составами. У самого моста стоял поезд Глазенапа. Перейдя через мост, я узнал от офицеров занимавшего станцию Андреевского морского полка, что красные часа за два до того прорвались, и были уже в полуверсте от станции, но потом их отбросили. Теперь было тихо, изредка раздавалась ружейные выстрелы и еще реже со стороны эстонцев орудийные. В двух местах было видно зарево горящих деревень. В управлении уездного коменданта, единственном еще остававшемся в городе учреждении, я застал сидящих около тусклой лампочки нескольких чиновников и солдат. Хотя меня никто из них не знал, когда я назвал себя, они как будто обрадовались — мне уже раз во время большой войны приходилось замечать, что приезд в тяжелые минуты начальства, хотя бы тем, что отвлекает мысли от их мрачного течения, подымает всегда дух.
Меня провели к Казаринову, на его частную квартиру, единственную, в окнах которой был виден свет. Он был совершенно спокоен. Видно было, что это человек, видавший близко смерть (он был инвалидом большой войны), и что эвакуация, хотя бы перед самым неприятелем, его не волнует, хотя дома с ним были маленькие дети, его племянники, которых он тоже должен был своевременно вывезти. Мне приходилось раньше отходить перед неприятелем — и в японскую, и в Великую войны, но никогда у меня не было такого жуткого, тяжелого чувства, как в эту ночь, когда я в абсолютном мраке возвращался на железнодорожный вокзал. Свои же русские люди стояли перед нами, и между тем, мы знали, что именно от них мы никакой пощады ждать не можем.