Исключительно ради подобных ему – трусов среди людей – он придумал возводить на развалинах и заброшенных могилах роскошные дворцы, а с помощью времени смывать горести и следы крови. Каждый день он наливает в бокал подслащенного зелья – не слишком много и не слишком мало, ровно столько, чтобы слегка захмелеть, и подносит людям, и те, что выпьют этого зелья, могут и плакать и петь, быть и трезвыми и пьяными, могут сохранять ясность ума или впасть в забытье, желать и жизни и смерти. Но ему нужно, чтобы все жаждали жизни; ведь он еще не уничтожил мужества в людях.
Развалины и заброшенные могилы рассеяны по всей земле, на них – поблекшие пятна крови, и люди, блуждая меж ними, пережевывают свое беспредельное горе. Но они не желают расстаться с ним, считая, что горе все-таки лучше пустоты. Каждый причисляет себя к «опозоренным небожителям», оправдывая тем свой горький удел и с трепетом ожидая новых несчастий. Новое – вот что их пугает и побуждает жадно искать встречи друг с другом.
Все они – благонадежные подданные творца. А ему только этого и нужно.
Но вот среди людей появляется мятежный храбрец. Он стоит распрямившись и окидывает взором уже преображенные и еще сохранившиеся развалины и заброшенные могилы. Он помнит все долгие и тяжкие страдания, смотрит на неоднократно пролитую здесь запекшуюся кровь и глубоко понимает всех мертвых, живых, еще не рожденных. Он разгадал эту комедию сотворения мира, он хочет подняться, чтобы воскресить людей или уничтожить их – этих благонадежных подданных творца.
Творец труслив, ему стыдно, вот он и прячется. И тогда храбрец видит, как преображаются и земля и небо.
Самолеты, выполняя свою миссию – сбрасывать бомбы каждое утро, словно школьники, которые идут на урок, появляются над Пекином. Всякий раз, когда я слышу, как моторы разрывают воздух, я чувствую какое-то легкое напряжение. Наблюдая атаку смерти, я в то же время остро ощущаю существование жизни.
После одного или двух глухих взрывов самолеты, жужжа и гудя, медленно улетают прочь. Наверное, есть убитые и раненые, но Поднебесная кажется более спокойной, чем обычно. Нежные листья тополя за окном отливают темным золотом в солнечных лучах; еще пышнее, чем вчера, расцвела слива. Собрав разбросанные по всей кровати газеты, я смахиваю с письменного стола серую пыль, накопившуюся за ночь, и в моем маленьком квадратном кабинете опять, как говорится, «и светло и чисто»…
Видимо, не без причины я начинаю править рукописи молодых авторов, скопившиеся у меня здесь. Хочется во всем навести порядок. Я смотрю на даты произведений, и эти юноши, не признающие украшательства, один за другим возникают передо мной. Они такие хрупкие, чистые, искренние. А как они страдали, как стонали, гневались и, наконец, огрубели, милые мои юноши.
Да, души их, исхлестанные песчаным вихрем, огрубели, но это человеческие души, я люблю их и такими. Я хочу поцеловать их, эти души, огрубевшие и кровоточащие, бесформенные и бесцветные. Где-то в далеких прекрасных садах пышно цветут редкостные цветы, праздно бродят тихие румяные девушки, курлыкает журавль, клубятся белые облака… Все это, конечно, трогает человеческую душу, но я всегда помню, что живу среди людей.
Мне вспоминается один случай. Два или три года тому назад в Пекинском университете[240] ко мне в преподавательскую зашел незнакомый юноша, молча передал мне пакет и сразу же ушел. Я развернул пакет – там оказался номер «Низкой травы». В молчании юноши я понял многое. О, каким роскошным был этот подарок! Жаль, что «Низкая трава»[241] больше не выходит. Похоже, она была лишь предтечей «Потонувшего колокола»[242]. Этот «Потонувший колокол» одиноко гудит в песчаном вихре, глубоко на дне человеческого моря.
Дикий репей, надломленный и совсем почти загубленный, вновь пытается дать маленький цветок. Помнится мне, взволнованный этим, Толстой написал целую повесть[243]. А в безводной пустыне деревья и травы изо всех сил всасывают корнями влагу из источников, скрытых глубоко под землей, и появляются бирюзово-зеленые заросли: конечно, деревья и травы делают это во имя собственной жизни, но тем самым невольно радуют усталых, мучимых жаждой путников, которые находят здесь временный приют и отдых. Вот что способно вызвать признательность и в то же время навеять тоску!
В эссе «Без названия», помещенном в «Потонувшем колоколе» вместо редакторского извещения, говорится: «Некто сказал: наше общество – пустыня». Если это и в самом деле так, то здесь, как в пустыне, немного дико, зато спокойно; немного одиноко, зато ощущаешь безбрежные дали. Где еще все так хаотично, так уныло и так переменчиво, как здесь?!
Да, это так. Передо мною юные души. Они уже огрубели или, быть может, вот-вот огрубеют, но я люблю их, люблю эти души, истекающие кровью и молча переносящие боль, потому что они помогают мне чувствовать, что я живу среди людей – да, среди людей.