Мне казалось, что он имеет в виду не только деловые письма. Может, он понял, что я хотела бы поговорить с ним о Мирелле, и побуждает меня к этому. Может, ждал, что я расскажу ему о себе. Я села в кресло напротив его стола, словно пришла побеседовать. Он – единственный человек, с которым я могу поговорить. Уже много лет как у меня не осталось друзей: у моих старинных однокашниц из пансиона и молодых женщин, с которыми я общалась, когда только-только вышла замуж, совсем другая жизнь: они просыпаются поздно, идут в парикмахерскую или в ателье, после обеда играют в карты, у нас больше ничего общего, мы не можем поговорить. C другими сотрудницами конторы мне столь же неловко, потому что с ними нас не объединяет ни прошлое, ни социальное положение, ни воспитание или манера речи. Да я и не могла бы завести новых подруг; уже много лет у меня едва хватает времени на то, чтобы добежать из дома до конторы, из конторы домой. Я думала, что владею временем, вложенным в детей, как капиталом; но теперь они воруют его и уносят с собой. На самом деле, я не владею ничем, кроме времени, вложенного в работу: только в конторе я чувствую себя свободной и не испытываю ощущения, будто обманываю кого-то. Потому что во мне живет память однажды произнесенной лжи, уж не знаю какой, и обреченности хранить ей верность. «Обсудим, – хотела я сказать директору, – обсудим». Я чувствовала себя так, будто меня охватила лихорадка, и тем не менее сознание было ясным, чистым. Мне казалось, что он уже вот-вот появится, иначе я утрачу значимые фрагменты разговора, имевшего для меня огромную важность. Каждое мгновение драгоценно в моем возрасте, вот что мне хотелось ему сказать.
Телефон снова прозвонил, и я испуганно вздрогнула. Вскочила на ноги, не зная, снять ли трубку. Мне казалось, будто кто-то увидел меня через провод в кабинете директора и посчитал мое поведение бесцеремонным; он и сам, войдя, мог бы задаться вопросом, что я там делаю. Телефон упорствовал, я села на его кресло и сказала: «Алло…» Это был он. Мое сердце заколотилось, он говорил приглушенным голосом. «Сожалею, – сказал он, – я не могу прийти». Я не дышала; я не была готова к такому раскладу, и мне казалось, что все вокруг меня рушится. «О!..» – вздохнула я. Он повторил: «Мне жаль». «Я прямо-таки не знаю, как быть, – сказала я, – я хотела с вами поговорить». И тут же добавила: «Это по поводу кое-каких дел». Он сделал короткую паузу, потом объяснил, что должен задержаться дома, потому что у сына день рождения. И добавил, что уже дважды звонил, но никто не отвечал. «Я догадался, что вы придете в контору, надеялся, что вскоре смогу освободиться, но вместо этого…» Он молчал, не прерывая связи. Я тоже замолчала, затем сказала: «Я прекрасно понимаю, ничего страшного, постараюсь разобраться сама, обсудим в понедельник». Я положила трубку и не могла оторвать от нее руки.
Я еще немного посидела за его столом, на мягкой коже кресла. Наконец поднялась, погасила свет и, больше не оглядываясь, закрыла свой ящик, надела шляпу и вышла. Я брела не спеша, мне не хотелось возвращаться домой, был соблазн присесть на скамейку в общественном саду. Город кажется мне красивее, светлее и привлекательнее по субботам после обеда. Уже некоторое время мной владеет иррациональное желание отдохнуть, оно подталкивает меня распахнуть окно, ощутить на лице свежий воздух, напоминает мне о лесах, деревне, морских пейзажах, а в конце – неизменно о Венеции. Стоит вернуться домой, как этот праздничный порыв развеивается. Дома, не знаю почему, мне вечно хочется просить прощения. Может, потому что я знаю, что много чему не уделяю достаточно внимания из-за этой тетради. Я не ложусь допоздна, а потом чувствую усталость днем. Сегодня, к примеру, я жалела, что ходила в контору и потеряла там время, ничего не делая: кухню все еще надо было привести в порядок, а Микеле нужны рубашки: я писала несколько вечеров подряд и не успела их погладить. Иногда, поддавшись блаженному чувству опьянения, я представляю себе, как отдаюсь беспорядку; оставляю грязные кастрюли, нестираное белье, неприбранные постели. Я засыпаю с этим желанием: свирепым, ненасытным желанием, похожим на то, как я вожделела хлеба, когда была беременна. По ночам я вижу сны, что должна исправить такой страшный беспорядок, но у меня не получается, я не успеваю до возвращения Микеле домой. Это кошмар.
Может, мать была со мной чересчур бескомпромиссна в детстве. «Шей, – постоянно твердила она мне, – учись». Когда я чуть подросла, как только я переставала учиться, она поручала мне какие-то домашние дела. Никогда не позволяла мне бездельничать, никогда не забывала обо мне. А если теряла меня из виду, то входила ко мне в комнату и спрашивала, чем я занята. «Женщина никогда не должна сидеть без дела», – говорила она.