Каждый раз я надеялся, что Франк МакКенна в конце концов будет спасен, и каждый раз он умирал таинственной смертью и тело его находили простертым на земле среди гор, в центре начерченного им круга. Тетушка добавляла, что на глазах у него лежала смятая шляпа, а на губах — раскрытый молитвенник. Домой его принесли на носилках. Проклятие отца было услышано[7].
Тетушка много говорила со мной о Ветхом и Новом Завете, которые читала и перечитывала множество раз. В Священном Писании она выделяла места самые жуткие. Например, в Ветхом Завете она выбирала историю о детях, растерзанных медведицами, потому что они насмехались над Елисеем[8]; в Новом Завете — историю об Анании и Сапфире[9].
Она читала множество газет и, не задумываясь, сколь мало мне лет, выкладывала свои соображения относительно правительств всех стран Европы. Я поражался, сколько знает она всяких слов, для меня не имеющих никакого смысла. Порой она заговаривала о Соединенных Штатах, но это случалось редко, и я заметил, что о Войне Севера и Юга никогда не произносилось ни слова. И все же однажды она поведала, что спустя несколько месяцев после войны, когда самые знатные семьи оказались разорены, светские дамы принялись печь пироги и торговать ими, подавая прохожим из-за решеток на окнах. Но обычно она хранила молчание о времени, события которого были у всех на устах. Я не осмеливался расспрашивать ее о причинах, однако это безмолвие меня удивляло, и помню, что пытался придумать множество объяснений, дабы как-то разобраться во всем самому. Позже я это постиг, во всяком случае, мне так казалось.
Главное же внимание в речах тетушки уделялось несовершенствам супруга и чрезвычайному терпению, что требовалось выказывать, дабы жить с ним по-христиански. Об этом она могла твердить бесконечно. К сожалению, у меня не осталось ясных воспоминаний, что именно она сообщала о характере дяди, в те годы я не воспринимал деталей, касавшихся нравственности и морали, память удерживала лишь конкретные факты.
Тетушка любила точность во всем и старалась создать портрет самый что ни на есть достоверный, однако она не имела представления о правилах композиции и мешала в кучу абсолютно разные вещи. Ей нравилось утверждать, что супруг ее совершенно переменился со времен свадьбы, и описание того, каким он был в двадцать пять, служило лишь фоном для строгих суждений о нынешнем положении. Он превратился в карикатуру на самого себя, никогда тетушка не видывала, чтобы кто-то становился столь мерзким за какие-то лет двенадцать. Она ненавидела все, что касалось дяди: его пожелтевшее лицо, дрожащие руки, манеру откашляться перед тем, как заговорить с прислугой, привычку провести рукой по корешку книги перед тем, как ее раскрыть; что же касается книг, спрашивала она с усмешкой у воображаемого слушателя, — поскольку о моем присутствии, казалось, забыла, — где же теперь раздобыть этот небезызвестный труд, который дядя все грозился свершить в юные годы? Она рассказывала, что по утрам, пока дядя спит (просыпался он поздно), она со служанкой наведывалась в библиотеку. Там она собирала бумажки, что были разбросаны на столе и у кресла; обрывки, которые сама прочитать не могла и которые казались ей ни на что не годными; все это она забирала. Думаю, она уносила это к себе в комнату и бросала в огонь от злости, что дядя ей не доверяет и живет собственной жизнью. Еще она как-то добавила, что, будучи протестантом, а то и кем-то похуже (сама она исповедовала католицизм), он просто не в силах написать что-либо дельное. В другой раз она дошла до того, что заявила, будто он как в религии, так и в политике следует по дурной дорожке, и она бы продолжила в том же духе, но вдруг заметила, что я ее слушаю, прикусила губу и на секунду замолкла. В довершение она часто повторяла, что стоит ей увидеть, как он появляется на пороге, она еле сдерживается от желания отвесить ему пощечину, заставляя себя испрашивать у небес любви и милосердия к ближнему.
Эта беспокойная болтовня о том и о сем заставала меня врасплох. Я не особо раздумывал, как устроены люди, но смутно понимал, что характер у тетушки странный, и не особенно ей доверял.
Не доверял я и дяде. Казалось, у них слишком много секретов. Больше всего я боялся вещей, которых она о нем не рассказывала. Тревожила и его манера изъясняться на непонятном мне языке, к тому же дядя очень неприятно гнусавил.
Дважды в день мы встречались за трапезой. Дядя, чуждый всякого распорядка, оставался с нами всего несколько минут и, выпив стакан молока и едва притронувшись с отвращением к одному-двум блюдам, возвращался в библиотеку.
Тетушка охотно ела и разговаривала одновременно. Она сидела за столом напротив отца, поглощавшего пищу в полном молчании и, судя по всему, ее не слушавшего.